Джорджио молчал, не спуская глаз с бумаг, а отец продолжал их перелистывать своей чудовищно расплывшейся рукой, белизна которой представляла такой странный контраст с налитым кровью, багровым лицом. Порой Джорджио переставал понимать, что говорил отец, но в ушах его неотступно стоял этот однообразный голос, служивший как бы фоном для резких трелей чижа и возгласов играющих в песке ребятишек — его незаконных братьев. С каждым порывом ветра надувались занавески, и трепетали их складки. Все эти звуки и впечатления навевали невыразимую грусть на безмолвного посетителя, с каким-то отупением вглядывающегося в сжатые почерки полицейских властей, по которым скользила расплывшаяся рука с чуть заметными кровоподтеками. В памяти его с поразительной ясностью всплыл один эпизод из далекого детства: отец стоит у окна, с серьезным лицом, с засученным рукавом рубашки, с рукой, погруженной в сосуд с водой, вода окрашена кровью, струящейся из отверстия раны, рядом стоит хирург и следит за струящейся кровью, он держит в руках бинты, готовясь наложить повязку. Одни картины сменялись другими: теперь он видел блестящие ланцеты в зеленом кожаном футляре, женщину, выносящую из комнаты сосуд, наполненный кровью, руку на черной перевязи, скрещивающейся сзади и слегка врезающейся в спину.
Видя, что Джорджио задумался, отец спросил:
— Ты слушаешь?
— Да, да, слушаю.
Отец, должно быть, рассчитывал на немедленное предложение денег. Разочарованный, он умолк, потом, пересилив неловкость, продолжал:
— Бартоломео спас бы меня, одолжив необходимую сумму…
Дальше говорить он не решался, лицо его приняло какое-то неопределенное выражение, и сыну показалось, что выражение это свидетельствует о последних остатках порядочности, побеждаемой отчаянным желанием добиться во что бы то ни стало своей цели.
— Он бы одолжил мне эту сумму по векселю… Но… Думаю, что он потребует твоего поручительства.
Наконец-то сеть была расставлена.
— Ах, вот в чем дело! Моего поручительства… — пробормотал Джорджио, смущенный не самой просьбой, а звуком ненавистного имени зятя, по словам матери, какого-то зловещего коршуна, с жадностью взирающего на остатки состояния рода Ауриспа.
Джорджио стоял растерянный, безмолвный, а отец, из опасения отказа с его стороны, отбросил все стеснения и прибег к просьбам.
— Другого выхода нет, это единственное средство предотвратить аукцион, который может побудит и других кредиторов предъявить свои требования.
Тогда наступит окончательное разорение. Неужели же сын потерпит это? Нужно ли объяснять, что, придя на помощь в данном случае, Джорджио будет руководствоваться в одинаковой мере и своими собственными интересами, и, спасая наследство от угрожающей ему опасности, не допустит не только разорения брата, но и своего собственного?
— А оно неизбежно, оно наступит не нынче, так завтра!
Отец снова принялся жаловаться на свой неизлечимый недуг, на постоянно грозящую ему опасность, на беспокойство и страдания, способствующие приближению его смерти.
Обессиленный от назойливого звука голоса и от зрелища всей происходящей комедии, но тем не менее сдерживаясь в интересах других мучителей, помимо его воли направивших его сюда и теперь нетерпеливо ожидающих его возвращения, чтобы принять подробный отчет в его поступках, Джорджио пробормотал:
— А ты употребишь деньги действительно на то дело, о котором говоришь?
— О, и ты туда же, и ты, — заявил отец, под видом оскорбленного самолюбия неумело скрывая свою ярость. — До тебя также дошли эти сплетни и клевета, распространяемые про меня всеми и повсюду: я — чудовище, преступник, способный на все. И ты этому поверил, да?.. Но за что так ненавидят меня все домашние? За что желают мне смерти? О! Ты еще не знаешь, до какой степени ненавидит меня твоя мать!.. Если бы ты, вернувшись домой, рассказал ей, что застал меня при смерти, она расцеловала бы тебя и сказала бы: «Слава тебе Господи!» О! Ты еще многого не знаешь…
Этот грубый голос, искривленные губы, прерывистое дыхание, раздутые ноздри, налившиеся кровью глаза свидетельствовали о сущности этого человека, чувство отвращения снова поднялось в душе Джорджио, охватило его всецело, и с единственным желанием поскорее прекратить эту сцену и отвязаться от отца он прервал его и, задыхаясь, сказал:
— Нет, нет, ничего я не знаю… Говори, что надо сделать. Где подписаться?
Затем вне себя он вскочил с места, подошел к окну и, повернувшись лицом к отцу, наблюдал, как тот, задыхаясь от волнения, рылся в ящике, ища чего-то, наконец нашел и выложил на стол.
— Вот здесь подпишись, этого будет достаточно. — И своим громадным пальцем с плоским ногтем, окруженным заусенцами, он указал ему место подписи.
Не садясь, почти не сознавая, что он делает, Джорджио быстро схватил перо и подписался. Ему хотелось как можно скорее освободиться, выбежать из этой комнаты, остаться одному. Но когда он увидел, как отец, взяв вексель, внимательно проверил подпись, посыпал ее песком и запер документ в ящик, когда он увидел проглядывающую во всех его движениях неудержимую радость человека, которому удалось темное дело, когда он понял, что обойден самым постыдным образом, и подумал об ожидающем его в другом доме, то позднее раскаяние в своем поступке привело его в такое бешенство, что у него появилось страстное желание дать волю своему негодованию против этого мерзавца, выступить на защиту себя, своей семьи, прав, похищенных у матери и сестры. «А! Так значит, мать не преувеличивала низость этого человека! Значит, все, что она говорила, было сущей правдой! У этого негодяя действительно не осталось ни тени стыда, ни тени порядочности. Он не остановится ни перед кем, ни перед чем, лишь бы достать денег…» И вот снова ему почудилось присутствие любовницы в доме, присутствие этой алчной, хищной женщины, прятавшейся где-нибудь в соседней комнате, подслушивающей и подглядывающей в ожидании своей доли добычи. С непобедимой внутренней дрожью Джорджио сказал:
— Так ты мне обещаешь… обещаешь, что деньги эти не пойдут на что-нибудь другое?
— Ну, конечно, конечно, — отвечал отец, видимо, раздраженный его настойчивостью и демонстративно изменивший тон, с тех пор как исчезла необходимость просить и притворяться.
— Знай же, что мне все будет известно, — добавил Джорджио, задыхаясь и бледнея. Он еле сдерживался при виде того, как человек этот постепенно проявлялся перед ним в своем естественном, позорном виде, и по мере того, как выяснялись последствия его собственного необдуманного поступка. — Берегись! Я не намерен быть твоим сообщником и врагом моей матери…
Притворяясь оскорбленным и внезапно возвышая голос, как бы с целью усмирить сына, употреблявшего невероятные усилия, чтобы смотреть ему в глаза, отец завопил:
— Что ты хочешь этим сказать? Когда, наконец, твоя змея-мать перестанет выпускать свой яд? Когда? Когда? Остается мне самому заткнуть ей глотку. Ну что же, не нынче-завтра этим кончится. Ах, что за баба! Целых пятнадцать лет не дает она мне ни минуты покоя! Она постепенно отравляет мне жизнь, жжет ее на медленном огне! Она будет виновата, если я разорюсь, она, она, понимаешь ты это? Никто другой, как она!
— Замолчи! — вскричал Джорджио вне себя, мертвенно-бледный, дрожа всем телом, охваченный таким же порывом ярости, как и тогда с Диего. — Замолчи! Не смей произносить ее имени! Ты не достоин поцеловать кончик ее ноги. Я пришел с тем, чтобы тебе это напомнить, и сам попал в твою ловушку. Сам сделался твоей жертвой. Ты обошел меня, тебе надо было получить этот куш на свои похождения, и тебе удалось… О, какой позор!.. И ты еще смеешь оскорблять мою мать!
Джорджио не хватало голоса, он задыхался, туман застилал глаза, колени тряслись, казалось, он был готов лишиться сознания.
— Ну прощай! Я ухожу. Делай как знаешь. Больше я тебе не сын. Я не желаю ни видеть тебя, ни слышать о тебе. Я возьму мать и увезу ее с собой далеко отсюда. Прощай!
Джорджио вышел, шатаясь, с темными кругами в глазах. Проходя по комнатам по направлению к террасе, он услышал шуршание юбок и звук захлопнувшейся за кем-то двери, кто-то скрылся за ней, не желая быть застигнутым. Выйдя за решетку на свежий воздух, он почувствовал непреодолимое желание плакать, кричать, бежать куда глаза глядят, разбиться лбом о какой-нибудь утес, броситься в бездну и мгновенно покончить с жизнью. В голове шумело, кровь клокотала в жилах, будто готовая порвать их одну другой.