— Говорите, говорите, сын мой! Вам помогут пресвятая дева и святые угодники, к которым вы взывали в молитве.
Ах! Почему в этот момент унялся ветер? Маркиз страшился собственного голоса перед этим святым человеком в полутьме его убогой комнатки.
Но он уже произнес роковые слова: «Это я убил Рокко Кришоне!» Эта тайна, которая мучила его долгие месяцы, сорвалась наконец с его уст! И теперь он чувствовал, что ему нужно не столько повиниться, сколько оправдываться, защищаться!
Теперь, когда людской суд уже не мог больше осудить его, он был подавлен страхом перед судом божьим. Взгляд полуприкрытых глаз с того большого распятия в мезонине преследовал его и здесь: и сейчас, точно оно стояло у него перед глазами, он видел, как шевелятся мертвенно-бледные губы, которые, казалось ему, хотят произнести слово «Убийца!» и прокричать его громко, чтобы все услышали, все узнали!
Напрасно он пытался убедить себя, что все это — плод его возбужденного воображения. Религиозные чувства, воспитанные в нем матерью, постепенно угасшие с годами из-за всяких житейских забот и редкого посещения церкви, особенно в последние несколько лет, и вновь пробудившиеся в тот день, когда он испытал сильнейшее потрясение, неожиданно увидев в мезонине распятие, вот уже неделю волновали его душу так же искренне, как тогда, в детстве. Он попытался было, это верно, сопротивляться им, почти что из инстинкта самосохранения, самозащиты, но этой ночью, когда так бушевала стихия, его мужество, его гордость дрогнули, уступили.
И он вышел из дома в полной уверенности, что в такую грозу, разразившуюся над Раббато, никто не увидит, как он войдет к священнику, никто не сможет ничего заподозрить о поступке, который он собирается совершить.
Поэтому он не был кроток перед исповедником, поэтому, говоря об убитом, упрямо повторял: «Он заслуживал этого!»
Видя, что маркиз намерен начать долгий рассказ, и понимая, что тому будет трудно все время стоять на коленях, дон Сильвио прервал его:
— Данным мне правом освобождаю вас от необходимости продолжать исповедь на коленях. Сядьте, так вам будет легче говорить.
Маркиз повиновался, благодарный за то, что казалось ему справедливым по отношению к его особе, и продолжал:
— Моя тетушка правильно говорила: я не должен был жениться на этой женщине, чтобы не запятнать чести нашей семьи, в которой никогда еще не было смешения с простолюдинами… Но я не мог расстаться с нею. Мы жили с нею почти десять лет…
— В смертном грехе… — вставил священник.
— Как и многие другие, — ответил маркиз. — Общество — это ведь не монастырь для монахов, давших обет целомудрия. Плоть требует своего, а социальные предрассудки порой сильнее даже людских и божьих законов. Я поступил дурно, как многие другие; я не замечал, что поступаю дурно. И все же я хотел удержать себя от крайнего шага, от которого предостерегали меня тетушка и другие мои родственники. Я бы сделал его позднее, если бы не принял решения… Это был уговор между нами троими. Однажды вечером я позвал Рокко и сказал ему: «Ты должен жениться на Агриппине Сольмо…» Я рассчитывал на его преданность, на его верность. Он ответил: «Как будет угодно вашей милости». — «Но ты должен быть ее мужем только по названию!..» Он не колеблясь ответил: «Как будет угодно вашей милости». — «Поклянись!» Он поклялся… А мог и отказаться…
— Но это было великое кощунство! — воскликнул священник.
— Тогда я позвал ее. Я не сомневался, что она согласится. Почти десять лет я знал ее смиренной и покорной, как рабыня, без каких бы то ни было претензий. В этом и заключалась ее сила, ее власть над моим сердцем. Я сказал ей: «Ты должна выйти замуж за Рокко!..» Она посмотрела на меня с мольбой, но тоже ответила: «Как вам будет угодно, ваша милость!» — «Но ты будешь его женой только по названию, в глазах людей; поклянись!» И она поклялась… А могла и отказаться…
— Это было великое кощунство! Сожительство вы заменили прелюбодеянием! — с искренней печалью в голосе прервал его дон Сильвио.
— Я не должен был, не мог жениться на ней, но я хотел, чтобы она всегда была моей. Я больше ни о чем не думал. В моем сердце бушевала тогда буря куда более страшная, чем та, что сейчас сотрясает все за окном… Вы святой… Вам не понять…
Слова замерли у него на губах.
Два противоборствующих ветра в это мгновение снова завыли, засвистели; они стучали ставнями, скользили вдоль стен, носились по переулку, будто разбушевавшиеся разбойники, преследуя друг друга, и колокола святой Коломбы позванивали, словно жалобно оповещали о какой-то грядущей беде.
— Я должен был сразу догадаться, что обрекаю их на страшное испытание! — продолжал маркиз, закрывая лицо руками. — Но испытанная преданность Рокко внушала доверие, ее благодарность и любовь, не менее испытанная, еще большее! А видимость препятствия привносила новые ощущения в мою жизнь — мне только этого и надо было! Чтобы вознаградить Рокко за его жертву, я предоставил ему полную свободу действий. В Марджителло, Казаликкьо, Поджогранде хозяином был он. Он сорил деньгами на женщин — тем лучше. Это казалось мне убедительным признаком того, что он верен клятве. Ей я дал в приданое и тот домик, что рядом с моим. Она приходила ко мне каждый день под предлогом, что надо помочь по хозяйству маме Грации, которая ничего не подозревала и скрепя сердце терпела ее. Я всеми силами старался сохранить перед людьми видимость нашего разрыва. Я увлекся этой игрой… До тех пор, пока не стало закрадываться в мою душу зловещее подозрение. Почему оно появилось? Не могу точно сказать. Я потерял покой. Она сразу же заметила это, и ее поведение перестало быть таким же естественным и искренним, как прежде. Ах какая это была болезненная рана для моего сердца! Ревность вынуждала меня особенно пристально следить за каждым поступком и ее, и Рокко и в то же время давала мне силы скрывать свои чувства. Он перестал бегать за женщинами. Раньше он преследовал своими ухаживаниями красавицу жену Нели Казаччо… Потом угомонился — она и сама подтвердила это в своих показаниях следователю… Почему? Как же так?.. Я должен был предвидеть это!.. Они были супругами и перед богом, и перед законом; были молоды и были вынуждены жить в одном доме, видеться почти ежедневно… Но… Разве они не согласились на уговор? Не поклялись? Если бы они пришли ко мне и признались: «Не хотим, не можем больше!» — я… не знаю, что бы я ответил, что бы сделал. Может быть, простил бы и освободил их от клятвы… Но…
— А о божьих законах вы никогда не вспоминаете?
— Вы святой, вам не понять! Она дошла до того, что даже не скрывала от меня, как ей жаль его, даже требовала сохранять и перед ним видимость нашего разрыва!.. Я чувствовал, что она ускользает от меня, я терял голову, думая о подлом предательстве, которое эти двое совершили или собирались совершить по отношению ко мне. Неблагодарные! Клятвопреступники! Но я продолжал делать вид, будто ничего не замечаю. Я хотел точно знать… Или она принадлежит только мне, или ни мне и никому другому! Эта мысль упрямо сверлила мне мозг, затемняла разум… И когда мне показалось, что уже нет никаких сомнений… Вот тогда все и произошло!.. Я убил его за это!.. Он того заслужил!
Маркиз произнес последние слова так резко, что показалось, будто свист хлыста разорвал наступившую на мгновение тишину и заполнил всю комнату.
Сильно побледнев, опустив голову и прикрыв глаза, исполненный ужаса и сочувствия, дон Сильвио слушал кающегося, почти позабыв о своей роли исповедника. Столкнувшись с такой духовной нищетой и не подозревая, какие низкие инстинкты и тревоги скрываются за ней, священник разволновался, глаза его невольно наполнились жгучими слезами, и они капали ему на руки. Как у исповедника, у него никогда еще не было случая, который хотя бы отдаленно походил на этот. И сердце его сжималось не столько из-за преступления, в каком ему признались, сколько из-за душевного состояния того, кто, похоже, не имел ясного представления о великом таинстве покаяния, к которому прибегнул. Пока маркиз говорил, он мысленно обращался к богу, моля его помочь грешнику раскаяться и просветить его разум, чтобы его советы дошли до этой смятенной и заблудшей души.