— Ах!.. Я не хочу и думать об этом!.. Мне кажется, какое-то проклятье висит над этой землей!..
— Кто же может возразить тебе, дорогая племянница?
— Мама опасается, что маркиз…
— Вам не кажется, что в такую минуту было бы неблагоразумно уговаривать маркиза, настаивать?.. — прервала ее синьора Муньос. — Может быть, позже… Но все равно лучше, наверное, не мешать ему поступать по-своему.
— А он способен поступить по-своему, хотя бы в пику другим, — смеясь, заключил дон Тиндаро.
Потом, едва дон Тиндаро отошел, Цозима воскликнула:
— Нет, мама! Я хочу проверить, любит ли он меня. Хочу подвергнуть его этому испытанию!
— А зачем? — спросила Кристина, глядя на сестру с нескрываемым разочарованием.
— Зачем?.. По крайней мере, буду знать наверняка.
— Я бы не стремилась к этому.
— Почему?
— Почему?.. Я так считаю.
Но Цозима считала иначе.
Она тихо вошла в спальню к маркизу, стараясь не разбудить его, если он еще спит. Увидев, что муж лежит на спине с открытыми глазами, недвижно, словно не замечая ее присутствия, маркиза воскликнула:
— Антонио!.. О боже! Как вы напугали меня! Вам еще нехорошо?
Испуганная, дрожащая, она подошла к нему и взяла за руку.
— Да что вы вообразили? — воскликнул он с плохо скрываемым раздражением. — Что вам наговорили? Что вам внушили?
— Ах!.. Выслушайте… — снова заговорила она, молитвенно складывая руки. — Прошу вас, ради бога!.. Если вы действительно меня любите…
— Вам нужны еще какие-то доказательства? После того, что я сделал?
— Нет, вовсе не нужны… Я неудачно выразилась. Ради нашего спокойствия, чтобы развеять плохие предзнаменования, — что вы хотите, я суеверна, как все женщины, вы же, мужчины, вероятно, не можете поверить, что иногда сердце подсказывает некоторые вещи, предупреждает о них, — ради нашего спокойствия, выслушайте!..
Она колебалась, не решаясь более точными и простыми словами выразить свое горячее желание пробудить это желание и в нем, пробудить его нежностью, которая в тот момент переполняла все ее существо и которой он совсем не замечал, а ей так хотелось, чтобы он о ней хотя бы догадывался. Она медлила, ожидая, что он сам придет ей на помощь, угадает ее желание и ответит — словно сделает подарок — на то, о чем она просила его робким умоляющим жестом. Но едва она заметила, что маркиз смотрит на нее недоверчиво, словно собираясь обороняться, как тотчас ощутила в себе прилив силы и мужества и решительно продолжала:
— Послушайте, вы должны вернуть этот участок наследникам, как советовал вам дядя Тиндаро, и не требовать никаких денег обратно… Прошу вас сделать это, если меня любите!
— И тем самым подтвердить, что старик повесился из-за маркиза Роккавердина!
Он вскочил с постели, отшвырнув в сторону одеяло, под которым лежал, как был, в одежде.
— Мой дядя ничего не соображает из-за своих древностей! — добавил он.
— Я прошу вас об этом как о подарке… как о жертве. Вы не откажете мне в этом. Я не успокоюсь, пока этот злосчастный участок будет входить в Марджителло…
— Что вы подозреваете? Что вам наговорили? Отвечайте!
— Что мне могли наговорить?.. Что я могу подозревать?.. — медленно проговорила она, невольно отступая перед обрушившимися на нее вопросами, которые гневно выкрикивал муж.
— Не говорите мне больше ничего, не говорите мне больше об этом! — потребовал маркиз.
В выражении его лица и в голосе было столько ужаса и тревоги, что маркиза лишь осторожным жестом дала понять ему:
— Я сделаю все, как вам будет угодно! — И вышла из комнаты.
И в самом деле, они больше не говорили об этом. Но оба понимали, что каждый постоянно думает о том, о чем молчит, и по-своему страдает из-за этого. Он — раздраженный тем, что маркиза своей кротостью и немой скорбью как бы напоминала ему, что ждет ответа, откровенности или поступка — того, о котором умоляла его в доказательство любви. Она — обиженная его необъяснимым отчуждением, замкнутостью и резкостью, которые ее живая фантазия сильно преувеличивала, делая их крайне тягостными для нее.
30
Прошло еще три месяца. За это время отправилась в мир иной бедная матушка Грация, отправилась, сама того не заметив, застыв с вязанием в руках в кресле на балконе, где радовалась февральскому солнцу. Спустя три недели последовала за ней и баронесса Лагоморто, тихо угаснув под белым балдахином своей постели, где собачки, свернувшиеся у нее в ногах, уже не могли согревать ее.
— Поручаю их тебе, — сказала она перед смертью маркизе. — Как детей! — И добавила: — Умираю со спокойной душой… Вы не утешили меня надеждой, что вот-вот появится на свет маленький маркиз… Но ничего…. Он появится. Я потороплю его своими молитвами там, на небесах.
— Ну что вы говорите, тетушка!..
— О, не думай, будто я не понимаю, что теперь… это уже конец! — продолжала баронесса. — Что мне еще делать в этом мире? Ты не забудешь меня… Я немного поспособствовала твоему счастью… Ты ведь счастлива, правда?
— Да, тетушка!
— Как можно быть счастливой в этой юдоли слез… В юдоли слез, как говорит молитва «Радуйся, царица небесная»… «Это смерть…» Не помню уже канцонетту, которая начинается этими словами. А заканчивается она так: «Смерть для смертных во спасенье, от страданий избавленье, когда силы нет терпеть!..» Меня заставляли читать эти стихи, когда я была девочкой… Их часто повторяла мама…
Сохраняя необычайную ясность мысли, баронесса в последние два дня жизни переписала свое завещание.
— Я прежде гневалась на брата и племянницу… Не хочу, чтобы они проклинали память обо мне… Ты достаточно богат, — сказала она маркизу. — Тиндаро нуждается больше тебя… А у Чечилии двое детей…
И она умерла через два дня, бормоча канцонетту Метастазио[141], сжимая руку Цозимы, ища глазами свернувшихся у нее в ногах собачек, которых с трудом удалось убрать. Они норовили наброситься и покусать того, кто подходил к хозяйке, вытянувшейся под одеялами, с откинутой на подушки головой, в чепчике и папильотках, на которые накануне ей накрутили волосы, потому что уже многие годы делала это каждый вечер.
Спустя месяц маркиза все еще размышляла над словами баронессы: «Ты ведь счастлива, правда?» — и над своим ответом: «Да, тетушка!» Теперь баронесса, конечно, должна была видеть оттуда, с небес, что она солгала ей, чтобы не омрачать ее последние дни. Она никогда не была откровенна с ней, как с матерью и сестрой. У баронессы не хватило бы благоразумия, чтобы утешить ее и ничего не сказать племяннику. А Цозиме не хотелось, чтобы между нею и маркизом были посредники, — она предпочитала страдать.
Потом она на какое-то время отвлеклась заботами о том, чтобы распаковали и расставили по местам мебель, развесили картины и разложили другие вещи, которые маркиз велел перевезти к себе из особняка баронессы, оставленного в наследство племяннице, жене кавалера Перголы, — тому не терпелось поскорее выбраться из переулочка, где, как ему теперь казалось, не хватало воздуха и света.
Маркиза поместила рядом с семейными драгоценностями старинные, очень дорогие украшения, предназначенные ей тетушкой. И однажды, когда она рассматривала среди других полученных в наследство вещей два великолепно сохранившихся шитых золотом парчовых платья первой половины восемнадцатого века со всеми аксессуарами и туфельками — баронесса редко доставала их, так берегла, — ей вдруг даже захотелось надеть одно из платьев, которое на глаз казалось сшитым прямо на нее.
Маркиз, неожиданно вернувшийся из Марджителло, застал жену полуодетой и с непривычным удовольствием помог ей одеться.
Это кантушу[142] необычайно шло ей. Но, едва закончив переодевание и взглянув в зеркало, она устыдилась своего любопытства, словно совсем некстати вырядилась для маскарада.
— Оно очень идет вам. Вы в нем совсем другая, — заметил маркиз. — Старый маркиз рассказывал, что всякий раз, когда маркиза-прабабушка надевала это платье, он говорил ей: «Маркиза, пользуйтесь случаем. Сейчас я ни в чем не смогу отказать вам!» Но маркиза, — добавил он, — ни разу не воспользовалась этим.