Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Послала Пелагия Андреевна своего Семена Агафоновича метрику выписывать на новорожденную. И он пошел, перед этим в честь прибавления в семье немного выпил. Когда зашел в загс за метрикой и когда, регистрируя младенца, заполняя эту самую метрику, его спросили, как ребенка назвали, он запамятовал мудреное имя и сказал – Марией.

Рассердилась крестная, что не по ее просьбе дали имя девочке, и сказала, чтоб хоть Милей тогда ее называли. Ее убеждали, что Мария – имя тоже хорошее, в святцах означает – Святая!.. А я вот у Даля потом прочел: «Не у всякого жена – Марья, а кому Бог даст».

С тех далеких пор в семье жены произошло по отношению к ней раздвоение. Почти все называли ее Милей, отец же, Семен Агафонович, – Мареей; будь хоть выпивший, хоть усталый, хоть здоровый, хоть больной – Марея, и все тут! И так до конца его дней, вот они какие – вятские-то, – не больно хватские, зато упрямые!

Веселый рассказ кончился, и дорога – тоже. Надо прощаться. И мы распрощались, но, увы, не в последний раз.

После встречи на вокзале на душе у меня сделалось легче, особенно от загадочных слов жены: «Приезжай!.. Я без тебя переберусь во флигель. Когда вернешься – скажу тебе важное… Приезжай!» И осталась на перроне одна-одинешенька среди толпы, в чиненых валеночках, в мамином стареньком пальтишке, в теплом берете, натянутом на уши, – военная шапка на мне. Я попытался вернуть шапку, она удержала мою руку, вежливо и настойчиво: «В Сибири уши отморозишь…»

Глава 16

В Сибири никто меня, кроме бабушки, конечно, не ждал, но вся многочисленная родня, погулять гораздая, нарядилась, собралась, запела, заплясала. В какой-то день привели скромно потупившуюся девку, которую тетки мои предназначали мне в невесты. Один раз она написала мне на фронт, я не ответил, и теперь, узнавши, что я женат, облегченно сообщила: «Я тоже замуж собралась… – кротко вздохнула: – за сторожа-пожарника. Инвалид он войны».

Чужой, совсем незнакомый человек, а вот там, на Урале… там мне важное хотят сообщить о чем-то – я почти догадываюсь…

Но первая новость на Урале была ошеломляющая – умирала Калерия. На кровати иль, точнее, на топчане матери, за занавеской лежала догоревшая до черной головешки старая женщина с плавающим взглядом, в которой я уже не узнавал красивую Калерию. Я опустился на колени перед скомканной постелью, пощупал раскаленный лоб больной. Взгляд ее пробудился, она не произнесла мое имя, а зашептала, зашептала, схлебывая, слова:

– Вернулся?! Ха-а-ашо, ха-а-ашо!.. А я вот видишь, вот видишь… – Она боялась еще произнести слово «умираю».

Я понял, все понял по ее лепету… не надо бросать жен, не надо сиротить детей, не надо войны, ссор, зла, смерти.

– Я счас, счас сбегаю…

Калерия поймалась за мою руку:

– Не уходи-ы. Ты… ты… мне нужен, твое прощение мне нужно, – собравши силы, едва уже слышно прошептала умирающая.

– Я счас, счас, помогу тебе, помогу.

В дорогу из Сибири меня снабдили харчишками. Бабушка из какой-то заначки вынула туесок моченой брусники.

Я кормил Калерию прямо из туеска брусникой, стараясь зачерпывать ложкой ягоды вместе с соком, и видел, как больной легчает, как жаром сожженное нутро ее пронзает освежающая влажная кислота.

– Мне легче стало, – внятно сказала Калерия. Она была завязана по-старушечьи. Я концом ситцевого платка вытер ей губы и сказал:

– Теперь ты поправишься – брусника не таких оживляла…

– Па-си-бо! – по-детски раздельно выдохнула Калерия и, склонив голову набок, уснула.

Глава 17

Этой же ночью Калерия умерла, оставив новорожденного сына. Прослышав, что в роддоме худые условия, плохо с роженицами обращаются, что дома эти переполнены, что детей часто путают и не кормят, мать решила принимать роды дома, хотя сама она, деревенская когда-то баба, всех своих детей принесла в городском роддоме.

О, эта слепая родительская любовь и рабское прислуживание! Они порой страшнее предательства… Отчего-то рожать Калерию переместили на материнскую постель, в духоту, в пыльное место. Может, не хотели беспокоить капитана и в полутьме обрезали пуповину старыми портновскими ножницами. Ножницы валялись на издолбленном, гвоздями пробитом подоконнике, перед которым сапожничал папаша, на них еще рыжела засохшая кровь.

Вдвоем, Азарий и я, долбили землю на новом кладбище на уральской горе, которая называлась Красный поселок – не за революционную идею так гора называлась, а оттого, что на ней красная глина. С перебитой рукой из меня какой долбежник? Я подбирал лопатой крошево глины с камешником, Азарий бил земную твердь с остервенением и раскаянием.

Капитан во время прощания с покойной женой бился головой о стену и на кладбище, ползая вокруг могилы, все норовил в нее упасть.

– Тиятр! – сказал я твердо, и жена моя, съежившаяся, сделавшаяся совсем махонькой, уцепив мать под мышки – не держали ноги старую женщину, – посмотрела на меня долгим, горестью и болью сжатым взглядом. После скромных поминок сделала она заявление:

– Совсем ты на войне очерствел, – помолчала и добавила: – Может, и озверел…

На что я ей дал отпор:

– Мужик должен быть мужиком. Засранец капитанишка этот, а какой засранец – вы еще узнаете.

Узнали. Очень скоро. Через совсем короткое время, сороковины не справив, товарищ капитан, сделав разведбросок в город Ростов, вернулся за манатками, забрал все, не оставив даже лоскутка на пеленки сыну. Но всем нам было уже не до капитана и не до трофейных манаток. Мы с Азарием снова долбили землю на Красном поселке. Достали, достали аж на Урале бедного фэзэошника, свернули ему голову труды мудреные Карла Маркса и его партнера Фридриха Энгельса.

Когда-то падавший со строительных лесов и ушибившийся головой младший брат жены, Вася, дочитался до точки, взял и повесился в сарае.

Глава 18

Пока я катался в Сибирь и обратно, жена моя перетащилась во флигель. Он состоял из двух половин, этот флигель, давно списанный, почти залегший окошками в огород и не упавший только потому, что снаружи его подпирали четыре крепких, с сенокоса приплавленных, бревна. Внутри подпорок было шесть, при мне появились еще две. Печь развалилась. Папаша принес из бани железную печку, выдолбил дыру в старой трубе, засунул туда железное колено. Еще он принес старую железную кровать из сарая и, чтоб она не падала, прикрепил ее к стене, закрутил на гвоздях проволокой, еще он принес вышедший из строя курятник, выскреб из него плесневелый помет, покрыл фанерой верх – получилась столешница. Задвинул изделие в угол, прикрепив, опять же, его гвоздями к стенам.

Жена моя побелила стены, потолок и печь, намыла полы, отскоблила курятник ножом, повесила шторы на окна и занавесила проем – ход из кухни в комнату, на заборку прибила две репродукции из журнала. Перегородка из кухни была фанерная, и ее вспучило осевшим потолком. Но уют все же был, и какой уют! Разве сравнишь с окопом иль блиндажом, даже штабным.

Главный тон и вид придавала штора. Еще когда я боролся со снегом на станции Чусовской, прибегла как-то ко мне погубительница шинели Анна и сунула сырой и грязный комок материи: «На! Твоя кнопка занавески сделат». На станцию прибыл какой-то груз из Канады иль Америки, завернутый в плотную марлю, прошитую разноцветными нитями: красной, голубой и желтой. Нарядную эту упаковку узрели вокзальные бабы и давай ее драть, к делу употреблять. Мужики в пакгаузе и на товарном дворе были всегда пьяные и за то, что бабы давали им себя пощупать, разрешили сдирать упаковку, на их взгляд совершенно лишнюю.

Жена моя тот лоскут от упаковки мыла-мыла, стирала-стирала – и сотворена была штора – радуга, сиянье, красота. И жилье наше инвалидное изнутри сделалось куда с добром! В нем было всегда чисто, светло от беленой печки и штор на окне, сотворенных из старых наволочек. На углах тех шторок-задергушек жена вышила синие васильки с зелеными лепестками. Так мило получилось.

47
{"b":"2062","o":1}