Я и палате для буйных отделения Фриггинза больницы Барнакля. Я уже говорил, что погрузился в темноту, так оно и было — как только у меня отобрали мою сумку.
Попробую рассказать вам — насколько смогу — о моем самом близком соприкосновении со смертью.
Я погрузился в темноту, но не знал, был при смерти или нет.
И не знал, сколько продолжались конвульсии. Помню только, что всего за одно утро было три приступа, и что была остановка сердца, и это единственное во время всего этого апокалипсиса, что вспоминается ясно, потому что я почувствовал во время своих конвульсий внезапную острую боль остановившегося сердца.
Я прошел период абсолютной фантазии.
Помню, что меня привязали к столу и куда-то катили. Но не давали никаких лекарств.
Я отказываюсь приписывать паранойе мои подозрения, что тамошний врач настаивал на том, чтобы немедленно подвергнуть меня насильственной смерти — и был очень близок к выполнению своих планов.
Помню чрезвычайно важные события, происходившие или не происходившие — вечером после конвульсий.
Я медленно, медленно иду по коридору к освещенной комнате и распеваю стихотворение.
Повторяющаяся строчка каждого куплета — «Искупление, искупление». И, медленно двигаясь по коридору, я иду преувеличенно жеманной «пидовочьей» походкой. О чем и пел? О рождении моего брата Дейкина, когда мне было восемь лет, о том, как я увидел в первый раз, как он сосет обнаженную грудь моей матери в больнице Сент-Луиса.
«Искупление» чего? Никогда не высказывавшегося братского соперничества с ним, наверное. И искупление «преступлений» моей любовной жизни с мальчиками и молодыми людьми.
Правда в том, что мне не хочется возвращаться к временам, проведенным в отделении Фриггинза больницы Барнакля в городе Св. Скверны. Все это честно изложено документальным образом в «Что дальше на повестке дня, мистер Уильямс?»
Приведу только то немногое, что пропущено в «стихотворении».
После конвульсий и неопределенного периода бреда я проснулся в узкой палате, в кровати с решетками с обеих сторон — похожей на большую детскую кроватку. «Я проснулся» — значит, что я открыл глаза и приобрел некую способность размышлять, но на самом деле я не просыпался еще час или два, потому что ничего не помнил и не мог сообразить, где нахожусь.
Осознание было подобно смерти.
Странные фигуры проплывали мимо моей двери, ведущей в узкий коридор, я не верил, что они реальны. Я буквально думал, что сплю.
Не думаю, что у меня были посетители, кажется, мне даже не приносили еду — по крайней мере, я ничего подобного не помню.
Но вечером я был уже за пределами своей палаты — с Дейкином в «дневной комнате». На его лице было что-то вроде торжествующей глупой улыбки, он принес копию журнала «Эсквайр», номер с ужасающей статьей под названием «Сон Теннесси Уильямса» — и первыми его словами, наряду с ухмылкой и сердечным рукопожатием, был убийственный вопрос: «Ты знаешь, что у тебя была остановка сердца? И несколько конвульсий?»
Потом он оставил мне журнал и, ухмыляясь, удалился, а я начал отчаянные попытки стать собой — в отделении для буйных.
Каким образом я там «буйствовал»?
Я как на службу ходил на их обеды и ужины, а все остальное время лежал, свернувшись, как беззащитное животное, в уголке, пока тянулась страшная видимость дней и ночей, шло непрерывное представление ужасов — внутри моего черепа и снаружи.
Мне было суждено выжить.
Короткие моменты «выживания».
Громадная санитарка с крупной германской светловолосой головой и застывшей гримасой торжествующей власти ходит и ходит вокруг, руки разведены, как у борца, готовящегося схватить соперника — вылитая мисс Ротшильд, и позвольте вам сказать: я при ней рта не открыл!
Кстати о ртах. В палате лежал фантастически явный педераст среднего возраста, он все время разгуливал взад и вперед — прекрасная пара мисс Ротшильд! — и, прогуливаясь, непрерывно поправлял порхающими пальчиками свои седые волосы, и однажды горячий ирландец-мужлан вскочил и кулаком врезал ему по зубам — это был самый страшный удар, какой я видел в жизни. Все передние зубы бедного педераста были выбиты, как будто его ударили кузнечным молотом. Несколько дней его лицо напоминало задницу бабуина, рот разнесло до самого носа, а внутренность его напоминала кровавое месиво. Но это ни в коей мере не отразилось на его заботе о своих седых волосах, его пальцы продолжали порхать по тщательно уложенным локонам.
А потом — Господи, помилуй! — этот ирландец стал двигать свой стул все ближе и ближе ко мне — с тем же выражением на лице, с каким он смотрел на бедного старого нарцисса-педераста!
В один из дней привели совсем молоденькую вопящую девушку с копной ярко-рыжих волос, бросили ее в обитую мягким камеру и оставили там, кричащую, на всю ночь — а когда я утром увидел ее, на месте густой и яркой гривы был могильный холм окровавленных бинтов.
Я начал задавать вопросы молоденькому интерну, который казался приветливее других, и он рассказал мне, что девушка выдрала себе все волосы в ту ночь, когда кричала в обитой мягким камере — выдрала их с корнями.
У меня в шкафчике было несколько костюмов; их принес мне Дейкин.
Тайком я обыскал карманы и нашел маленький пакетик «розовеньких», пять капсул; я решил принимать их по одной на ночь, в дополнение к тем совершенно неэффективным снотворным, что прописал мне врач, до сих пор не нашедший времени позвонить мне в мою палату для буйных.
Когда капсулы кончились, меня ждали три или четыре бессонные ночи подряд.
В конце концов наступила ночь такой усталости, что мне удалось часок поспать.
Однажды ночью я уснул — да, на самом деле забылся — как вдруг дверь распахнулась и влетел молодой интерн, которого никто бы не назвал приветливым.
— О Господи, чего вам надо?
— Вы не вернули электробритву!
— Ну и что?
Он выхватил из тумбочки «Филипс» и заорал: «Пациентам этого отделения не разрешается иметь у себя ничего, чем они могут нанести себе повреждения!»
Я вышел в коридор следом за ним и направился к застекленной кабинке ночной сестры, откуда она наблюдала за пациентами.
Я постучал в дверь. Там собралось несколько сестер и интернов, и я в истерике по поводу случившегося сказал им:
— Я уснул, я на самом деле уснул после четырех бессонных ночей, а он ворвался ко мне за электробритвой!
Я повторял и повторял эту фразу, а потом начал всхлипывать, ночная сестра оказалась приятной женщиной, и мягко поговорила со мной.
— Вернитесь к себе, ваше лекарство должно скоро снова подействовать.
Оно не подействовало.
Мое окно выходило на громадный мусороперерабатывающий завод, и за целый час до рассвета этот завод начинал монотонно громыхать — я по этому звуку определял наступление нового дня, потому что часы у меня конфисковали, так как в них было стекло, а ни один предмет, содержащий стекло, не разрешался пациенту этого отделения.
На рассвете санитарка с отсутствующим выражением на лице и с голосом, напоминавшим визжание дрели, входила в палату для проверки и измерения пульса и температуры.
— Уткой вчера пользовались?
Иногда я вообще не отвечал, иногда тяжело вздыхал и закрывал лицо, и поэтому мое пребывание в палате для буйных продлевали и продлевали — за «отказ от сотрудничества» я провел в нем целый месяц.
Какая-то гордость в человеке остается, когда уходит все, кроме последнего вздоха…
Местный врач был очень приветлив с моим братом, и когда Дейкин приходил навещать меня — примерно два раза в неделю — они болтали друг с другом в моем присутствии. Он рассказал Дейкину, что у меня были конвульсии три раза за одно утро, и говорил все это с налетом гордости, как будто эти конвульсии были достижением, с которым он поздравлял себя.
Я уже давно прочитал «Сон Теннесси Уильямса», когда однажды вечером этот врач принес мне тот самый номер «Эсквайра» и сказал со своей злой усмешкой: «Тут о вас замечательная хвалебная статья. Хотите прочитать?»