Как бы то ни было, Хемингуэй написал мне рекомендательное письмо для Кастро. Мы с Кеннетом Тайнэном прибыли во дворец. У Кастро было заседание кабинета. Они всегда продолжались очень долго. Мы ждали, сидя на ступеньках за пределами того зала, где проходило заседание. Примерно через три с половиной часа ожидания дверь распахнулась, и нас впустили. Кастро горячо приветствовал нас. Когда Кеннет Тайнэн представил меня, генералиссимус сказал: «А, та самая кошка», имея в виду «Кошку на раскаленной крыше», что меня удивило — приятно, конечно. Я не мог себе представить, что генералиссимус знает что-нибудь о моих пьесах. Затем он представил нас всем членам Кабинета министров. Нам подали кофе и спиртные напитки, и это было интересное событие, стоящее трех часов ожидания.
Вернемся к Марион. Я любил ее очень глубоко, хотя, может быть, и не так великодушно, как она меня. Среди моих самых близких друзей много женщин — она одна из них. Марион была чудесной женщиной, но чересчур много пила. Мы вместе много путешествовали.
Однажды, когда мы с нею жили в «Насьонале» и под тентом у бассейна играли в джин-ром, мы заметили, что под соседним тентом сидят Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, и я сказал: «Марион, мы должны познакомиться с ними». Она не возражала, и я отправился представляться Сартру. Он был очень любезен, и я предложил: «Может, пойдем к нам, выпьем вместе?» Вместе с Симоной они присоединились к нам. Мисс де Бовуар вела себя довольно холодно, но Жан-Поль Сартр был само очарование и теплота. Мы довольно долго разговаривали; я упомянул, что Марион пишет стихи. Накануне вечером она показывала мне несколько великолепных стихотворений. Он воскликнул: «Очень хочется взглянуть на них!» Я спросил: «Марион, ты не будешь возражать, если я позволю мистеру Сартру посмотреть их?» Она ответила: «Том, прошу тебя, не надо. Я так, царапаю кое-что. Просто, чтобы занять себя по ночам, царапаю стишки». Я возразил: «Конечно, только, по-моему, Марион, это великолепные стихи». Мистер Сартр вмешался: «Сходите и принесите их». Я пошел за ними. Сартр был под сильным впечатлением. Должен сказать, что мисс де Бовуар продолжала вести себя холодно. Думаю, это ее манера. Как-то в Париже я пригласил Сартра к себе поужинать, но он не пришел, и это меня удивило, потому что тогда на Кубе он вел себя очень сердечно.
Вернемся к весне 1941 года, когда я в первый раз приехал в Ки-Уэст. Вместе с весной пришел приятный бонус на пятьсот долларов от моих друзей Рокфеллеров. На эти деньги я вернулся с переделанной «Битвой» на Манхэттен, представил ее Гильдии, и после несколько недель ожидания мистер Лангнер позвонил мне. (То есть — ответил на мой звонок.)
— Что касается твоей переделки, Теннесси. Ты очень похож на скачущую лягушку из Калавераса, надеюсь, ты знаешь этот рассказ Марка Твена, я хочу сказать, что ты перестарался, как та лягушка, которая выпрыгнула из округа Калаверас.
Вот так.
Когда он повесил трубку, я с сожалением вспомнил мою первую встречу с мистером Лангнером, которого я все еще люблю и вспоминаю с благодарностью. У него был стол не меньше президентского, на нем в тот день лежало столько рукописей, сколько, как я представлял себе, и во всем мире не существует. Одним великолепным жестом он смел со стола все рукописи, кроме моей, и произнес: «Меня не интересует никто, кроме гениев, так что, пожалуйста, садись».
(С того дня, когда меня называют «гением», я хватаюсь за внутренний карман, убедиться, что бумажник еще на месте.)
Работа лифтером в Манхэттене — наиболее колоритное время моей деятельности в сфере обслуживания: я дежурил по ночам в старом отеле «Сан-Хасинто», ныне снесенном, на Мэдисон-авеню в районе пятидесятых улиц. Этот отель на самом деле был чем-то вроде дома для престарелых вдов высокого положения, но скромного достатка. Они готовы были отдать последний цент за право жить по престижному адресу. Не все из них ладили друг с другом. Особенно это касалось двух: старой девы, носившей звучную фамилию Очинклосс, с которой случался припадок каждый раз, когда она нечаянно оказывалась в одном лифте с другой старой девой — с не менее звучной фамилией.
В ночной смене со мной работал телефонистом один поэт. Он сразу предупредил меня, чтобы я никогда, даже если «Сан-Хасинто» будет пылать, не допускал того, чтобы эти две старушенции попали вместе в одну кабину лифта.
Но именно это и случилось. Сцена в лифте напоминала кульминацию боя петухов. И (если вы еще не догадались) лифт застрял между этажами. Я пытался подняться вверх, на этаж Очинклосс, но другая старуха кричала: «Не надо вверх, только вниз, вниз!» и не давала мне повернуть ручку, лифт застрял между девятым и десятым этажами, а шум сражения в ту ночь разбудил, наверное, все здание. (Теперь я абсолютно убежден, что у старых леди полный иммунитет к инсультам и инфарктам, несмотря на многочисленные сообщения об обратном.)
Помню еще одну жительницу этого отеля, изумительную характерную актрису Кору Уизерспун, к тому времени уже старуху. Думаю, могу уже рассказать, что эта приятная во всех отношениях леди, ныне покинувшая этот мир, была морфинистка, и мы с поэтом должны были получать морфий по ее рецептам в ближайшей ночной аптеке.
Считается, что морфий «успокаивает», но миссис Уизерспун всегда «торчала» от него.
Она болтала со мной и поэтом в холле «Сан-Хасинто» до самого рассвета. Ее «ширка» ей хватало ровно до первых петухов. Потом мы с поэтом относили ее к лифту, он открывал дверь ее номера, а я опускал ее на краешек кровати и укладывал.
— Что бы я без вас делала, мальчики? — бормотала она с нежной и печальной мудростью старого человека, знающего, что «все пройдет».
(Понимал ли кто-нибудь и когда-нибудь неотразимую галантность и шарм леди в возрасте, в театре или вне его, также хорошо, как Жироду в «Безумной из Шайо»? Кэт Хепберн была недостаточно старой или недостаточно сумасшедшей, чтобы выразить все обаяние их ненормальности.)
В конце 1941 года я жил у художника-абстракциониста в районе складов в Гринич-Виллидже. Этот мой друг, если можно так выразиться, был чокнутым: у него и правда поехала крыша в те годы, когда в моде были еще крыши на месте.
Тогда же, очень недолго, я работал в бистро под названием «Бар нищих». Его владелицей была фантастическая личность — беженка из нацистской Германии по имени Валеска Герт.
Она была мимом и танцовщицей, но не только, совсем нет. Я работал за одни чаевые. У нее была лицензия на продажу пива, но она позволяла себе немного выходить за рамки лицензии и продавала кое-что покрепче. Была еда — сосиски и квашеная капуста. Был певец — трансвестит, то ли мужчина, то ли женщина, я никогда точно не мог понять, и всегда была несравненная Валеска.
Иногда мне удавалось добавить кое-что к моим чаевым — читая стихи-экспромты.
Для своего времени они были довольно грубоваты и пользовались успехом. Так что чаевые были вполне приличными.
Однажды вечером мадам созвала всех официантов и объявила о переходе к новой политике.
Она сказала, что официанты (нас было трое) должны складывать свои чаевые, а потом делить их с учетом администрации, то есть ее самой.
Именно в этот вечер в баре было много моих друзей и знакомых, и среди них — художник-абстракционист. Он присутствовал на кухне «Бара нищих» при объявлении Валеской новой политики, сразу после закрытия.
Я объяснил достопочтенной леди, что совершенно не намерен складывать в общую кассу свои чаевые и делить их с администрацией. Возникла шумная перепалка. У входа стоял ящик с литровыми бутылками содовой, и художник с порога начал метать эти бутылки в знаменитую танцовщицу и мима. Уже с дюжину этих бутылок было брошено, когда, наконец, одна из них попала в цель. Были вызваны полицейский фургон и карета «скорой помощи», на голову леди наложили несколько швов, а я — излишне говорить — потерял работу в этом злачном местечке.