Вернемся от той маленькой экскурсии к свадебному путешествию в Мексику в августе 1940 года. Мы остановились в Монтеррее. В отеле меня поселили на первом этаже в маленькой жаркой комнате с Библией на кровати, занавешенной москитной сеткой, и уже через несколько минут раздался стук: это была невеста.
Она была почти в истерике: «Я не хочу, не хочу того, во что влипла. Ты понимаешь меня?»
Я ответил ей, что могу себе представить. Потом она решила, что брак необходимо немедленно расторгнуть, и ее решения, сомнения, вопли и сопли продолжались в течение часа. Она все дальше и дальше забиралась на мою кровать, и в конце концов я решил проинформировать ее, что с точки зрения замены ее жениха от меня толку мало. И сказал ей, почему. Она печально кивнула, повисла тишина, во время которой зародыш будущего «Царствия земного» был оплодотворен в моем драматическом чреве. В конце концов она вздохнула и поднялась.
— Тебе повезло, милый. Женский организм куда сложнее мужского…
Когда мы прибыли в Мехико, меня высадили у АМХ. Мое равнодушие к материальной стороне жизни было столь велико, что большую часть своей одежды я забыл в багажнике машины. И мне кажется, с того времени прошло пять или шесть лет, когда невеста вернула их мне с очень милой записочкой, отправленной из Мехико, со счастливыми воспоминаниями о нашем совместном путешествии.
В моей жизни было столько проявлений доброты, что всех мне не отблагодарить вовек.
Прошла одинокая неделя этого августа 1940 года в общежитии АМХ в Мехико. На память приходит единственный случай, произошедший за эту неделю. Спускаясь по лестнице, я натолкнулся на старого американца-проститутку (из тех, что называют себя «подругами»), всю в макияже. Она поздоровалась со мной, как с самым близким другом, а потом пригласила посетить ее комнату и взглянуть на альбом фотографий на память. (Их называют пидовочными альбомами.) Одну из фотографий я помню отчетливо — это был снимок Гленуэя Уэскотта[22] в расцвете юности, стоявшего нагишом в водах прозрачного горного озера.
Пробыв неделю в столице, я автобусом отправился в Тахо. Там я присоединился к группе американских студентов, с которыми доехал до Акапулько. В сумерках мы прибыли на морской курорт под названием «Тоддз-плейс», очаровательно примитивный, с очень высоким прибоем. Под рев этого прибоя мы проплавали всю ночь. Я все время старался делать так, что волнами меня бросало на самого привлекательного из группы. Думаю, мой замысел до него дошел, но он не смог отделаться от своих товарищей.
Позднее я попал в отель «Коста верде» над тропическим лесом, с пресноводным пляжем. Это и стало местом действия «Ночи игуаны». В то лето Мексика была заполонена немецкими нацистами. Большая их группа прибыла в «Коста верде», торжествуя по случаю начавшихся бомбардировок Лондона. Среди них была привлекательная девушка, и я сказал ей однажды утром: «Привет». Она посмотрела на меня и прорычала: «Я не говорю по-еврейски». По всей видимости, она считала, что все янки — евреи.
Тем летом в Акапулько я впервые познакомился с Джейн и Полом Боулзами. Они жили в пансионе в городе, и Пол, как всегда, думал только о своем желудке и диете. Один из вечеров, что мы вместе провели в Акапулько тем летом, был целиком посвящен вопросу, что ему можно есть в Акапулько и что он сможет переварить, а бедняжка Джейн все повторяла: «Пузырек, может, тебе продержаться на хлопьях и фруктах?» и так далее, и тому подобное. Ни одно из ее предложений не оживило его чахлый юмор.
Очаровательная, необычная пара.
Тем летом, между заплывами, я работал над первым вариантом пьесы «Лестница на крышу» и наслаждался долгими разговорами с другим молодым писателем, которого условия военного времени незадолго до этого вынудили покинуть свое жилище на Таити. Мы лежали в соседних гамаках на веранде, пили ром-кокос и говорили, говорили, пока в наших пронумерованных комнатах не становилось достаточно прохладно, чтобы идти спать.
Мексиканские мальчишки поймали игуану, привязали под верандой, чтобы подкормить и потом съесть — но никто не смог ее зарезать.
Чек (в счет будущих процентов) от Театральной гильдии таинственным образом задерживался и задерживался. Я уже решил, что владелица «Коста верде» выставит меня, когда прибыл чек с коротким комментарием. И только в автобусе, идущем к американской границе, мне попалась на глаза заметка о том, что мисс Мириам Хопкинс будет играть «Битву ангелов», и что репетиции должны вот-вот начаться.
Кип умер, когда ему было двадцать шесть. Это случилось, когда я разорвал мои профессионально бесплодные отношения с МГМ, побывал в Сент-Луисе, засвидетельствовал смерть любимой бабушки во время праздника Богоявления и только-только вернулся в Нью-Йорк.
Зазвонил телефон, и в трубке раздался голос некоей истерической дамочки: «Кипу осталось жить десять дней». За год до этого мне сказали, что Кипа успешно прооперировали по поводу доброкачественной опухоли мозга, и поэтому я выслушал ее сообщение в состоянии шока.
Он лежал в Поликлинической больнице возле Таймс-сквер.
Вы знаете, как любовь снова взрывается в сердце, когда вы слышите, что любимый умирает. Дональд Уиндэм поехал со мной в больницу, я боялся ехать один. Когда я вошел в палату Кипа, нянечка кормила его с ложки размоченной курагой. Никогда до этого он не казался мне таким красивым, хотя сироп тек у него изо рта. Его жена тоже была там. Они спокойно обсуждали планы путешествия поездом на Западное побережье.
Казалось, сознание Кипа такое же ясное, как его голубые славянские глаза.
Но видел он очень плохо.
— Тенн, сядь здесь, чтобы я мог тебя видеть.
(Поле зрения, как мне кажется, всегда очень сужается при раке головного мозга.)
Я сидел там, а он расспрашивал меня о жизни на побережье.
Мне все время хотелось вскочить из своего угла и обнять его, но я соблюдал ритуал напускного лицемерия.
— Когда мне в прошлом году вырезали опухоль, кажется, в мозгу остались швы, отсюда задержка с выздоровлением.
— Правильно, — сказала жена, как будто соглашалась с маленьким ребенком.
— Как только швы рассосутся, со мной все будет в порядке.
Но его глаза говорили противоположное этому недостойному лепету.
— Все было хорошо, пока я не начал спотыкаться на улице.
— Ты больше не будешь, — сказала жена.
— Кип устал, — это уже нянечка.
Я встал, подошел к нему, но он не смог найти моей руки — я сам взял его за руку.
Выйдя из больницы, мы с Донни прямиком отправились в ближайший бар.
Выпив, я пошел в японский магазин, купил Кипу чудесный халат кремового цвета и на следующий день привез ему.
— Никаких посетителей, — сказали мне у дверей. Внутри стояла мертвая тишина.
— Хотя бы оставить можно?
Жена, которую тоже не пустили в помертвевшую комнату, кивнула и взяла пакет.
Брат Кипа прислал мне из Канады его снимки, запечатлевшие его позирующим скульптору, и они хранились в моем бумажнике двадцать семь лет. Исчезли они оттуда таинственным образом в середине шестидесятых.
Кип, ты живешь в моем сердце, перенесшем многое. Каким ты был чистым и добрым, когда вез меня с пляжа в Провинстаун, велел сесть на раму перед собой, и как чисто и честно по дороге ты сказал мне, что наша любовь закончилась, потому что она превращала тебя в гомосексуалиста.
Я рассказывал, что когда девушка, оказавшаяся сестрой Элен Данди, приехала в Провинстаун забрать тебя тем летом, я был на балконе, готовился к отъезду… и запустил в нее своим ботинком; я не попал в нее, но не умышленно?..
Впервые я встретил Таллулу Бэнкхед тем же летом в Провинстауне, перед поездкой в Мексику. Она была первой актрисой, о которой я подумал в связи с «Битвой ангелов», на постановку которой тогда надеялся, но она играла в пьесе Пинеро, насколько я помню, в театре Денниспорта. Я на велосипеде ездил туда из Провинстауна, чтобы увидеть ее игру, игра была сказочной, она была красивой, и я еще больше убедился, что именно она должна играть главную женскую роль в «Битве». Я пошел за кулисы и был представлен ей. Она была само очарование и сказала, что будет рада прочесть пьесу. Однако, с этих пор я больше ничего не слышал от нее про пьесу. Я рад — из-за самой Таллулы — что она не попала в «Битву ангелов», и мне жаль бедную Мириам Хопкинс, потому что она влипла. Это был провал, конечно, и бедняжке Мириам пришлось вынести главный удар — как и мне.