Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Крепость Ульм на Дунае, — писал фельдмаршал на тринадцатой странице доклада, — вооружена современными дальнобойными орудиями, как и Раин, только обошлись-то с этими орудиями так же слабоумно, как и в Раине: их разместили в непроветриваемых помещениях, так что после длительного огня прислуга неминуемо задохнется. Укрепления Ульма прочны и выгодно расположены, но не представляют тактической ценности, находясь слишком глубоко в линии обороны, а это уже грех наших отцов».

«Новые бастионы в Майнце, — писал далее беспощадный Маррадас, — построены из камня, который плохо соединяется с раствором, так что на вид выглядят прекрасно, но при первом же орудийном ударе рассыплются как карточный домик. В Наумбурге веселые святые, но слишком малочисленный гарнизон. Распоряжение обеспечить ворота города шанцами и укрепить слабые места наугольными башнями и равелином осталось на бумаге, что вопиет к небу».

«Тактическое значение и технический уровень укреплений Аугсбурга ниже критики и устарели. В восточном равелине — пролом, который заделывают уже три года, что, мягко говоря, разгильдяйство».

«Коммуникации от Линца, Хеба, Дрездена, Житавы, Вроцлава и Кладско не защищены опорными пунктами, так что неприятель может прогуливаться по этим местам, словно по променаду…»

И так далее, и так далее, на двадцати густо исписанных страницах, удар за ударом. И заключал свой труд Маррадас следующим образом:

«Следовательно, куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна».

Таким-то словом заканчивался доклад; далее уже была только подпись, число и пункт отправления — город Инсбрук.

Заметим в скобках, что не следует усмехаться энергическому возмущению фельдмаршала, ибо проблема и впрямь была весьма серьезна. Так, например, незаделанный проем в укреплениях Праги, то есть следствие подобного же головотяпства, какое предавал анафеме Маррадас, позволил шведам восемнадцатью годами позднее, в последний год войны, ночью незаметно просочиться в спящий город и за несколько часов захватить огромную добычу — золото, драгоценности, старинные рукописи, скульптуры, картины, — чем на добрую сотню лет превратил нашу золотую матушку-Прагу в нищенку.

Дописав доклад, фельдмаршал сложил его аккуратно, точно четырехугольным пакетом, основательно запечатал и отправил с надежным конным курьером, швейцарцем из области Граубюнден, для вручения в собственные руки Вальдштейна, пребывающего в Меммингене. Курьеру надлежало ехать одному, без охраны, ибо послание было тайным, содержание его щекотливым, а одинокий всадник привлекает меньше внимания, чем целая группа.

— Скачи наперегонки с ветром, — сказал фельдмаршал, отпуская курьера. — Ты мне отвечаешь головой за то, что точно отдашь пакет по назначению.

Курьер вытянулся в струнку, его широкое деревенское лицо расплылось в добродушной простецкой улыбке, открывшей редкие, крепкие зубы. Ибо то был человек добропорядочный, не знающий обмана и хитрости, примирившийся с мыслью, что если до сих пор жизнь его была суровой, то такою же останется и впредь.

Неутомимый наездник, он за три дня проделал трудный путь от Инсбрука до Меммингена и был впущен в герцогский кабинет всего лишь после десяти часов ожидания — весьма короткое время, если вспомнить о черной меланхолии, тормозившей, как мы знаем, активность Вальдштейна.

В тот день герцог находился в милостивом расположении.

— Ну, давай сюда, — сказал он чуть ли не улыбаясь, когда швейцарец отбарабанил рапорт.

Но увы, едва герцог пробежал глазами письмо, подобие улыбки, украсившей было его губы, затененные густыми вальдштейнскими усами, погасло.

— «Куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна», — вполголоса прочитал он конец доклада. — Коровье говно! — повторил он, сильно повысив голос. — И ты, негодяй, осмелился привезти мне такое свинство?! И за три дня добрался до Инсбрука, чтобы поскорей вручить мне подобный знак почтения, швейцарская твоя рожа?! Но я с тобой канителиться не стану, я с тобой разделаюсь по-солдатски, в два счета!

Он помолчал, мрачно взирая на курьера, на это вызывающе и глупо здоровое создание, которому достаточно сожрать в день кусок сала с казенным хлебушком да запить глотком солдатской водки, чтоб сохранить отличное здоровье. И вдруг герцог взревел:

— Повесить шельму!

То была та самая ужасная вальдштейнская формула, перед которой все дрожали; однако за все время пребывания в Меммингене он еще ни разу не прибегал к ней, вследствие чего его палач с подручными, как мы уже сказали, болтались без дела, греясь на солнышке перед своим застенком. Теперь же оказалось, что герцог отнюдь не забыл прежнюю своеобразную свою привычку, а люди его не забыли своих обязанностей. Едва отзвучали роковые слова, как за дверью раздались торопливые шаги и в кабинет вбежали стражники с посеребренными пиками.

— Увести! — рявкнул герцог. — Повесить! Сейчас же!

— Но, Ваше Высочество, я даже не знал, что написано в этом письме! — в ужасе и смятении закричал швейцарец. — Я только выполнял приказ господина фельдмаршала, который велели мне мчаться с ветром наперегонки! Господин фельдмаршал сказали, что я отвечаю головой за то, что пакет будет передан по назначению! И вот теперь за то, что я все сделал правильно, меня повесят? За что? Что я сделал?!

Вальдштейн поднял руку, останавливая стражников, которые уже тащили к двери причитающего, сопротивляющегося курьера, и встал.

— Вы правы, солдат, я поторопился, — сказал он. — И за это приношу вам свои извинения. Да, да, вы правильно расслышали: мы, герцог Фридляндский, извиняемся перед вами, солдат.

Швейцарец, сразу успокоившись, обнажил в улыбке свои редкие крепкие зубы.

— Да ништо, Ваше Высочество, ништо. Будем считать, что ничего и не было. Я-то знаю высоких господ. Вспыльчивы, да отходчивы, потому как люди-то хорошие.

Улыбнулся и Вальдштейн, так что теперь улыбались оба, и солдат, и воевода.

— Ну, не так уж мы хороши, — заговорил последний. — Я, правда, принес вам свои извинения, но это еще не значит, что мое слово произнесено всуе. Ибо то, о чем мы, герцог Фридляндский, однажды распорядились, отмене не подлежит. Я отдал приказ, и приказ этот — конечно, с моим извинением, — будет исполнен.

До курьера не сразу дошел смысл сказанного.

— Стало быть, меня все-таки повесят?

— Да, стало быть, тебя все-таки вздернут, — промолвил герцог, не переставая улыбаться. — Но без урона для твоей чести и, как я уже сказал, с моим извинением.

— Плевал я на такое извинение! — вскричал курьер. — Я ничего не сделал! Я кровь проливал за государя императора! У меня жена и дети! Не хочу я висеть!

— А будешь, мерзавец. И теперь уже без моего извинения, потому что ты провинился, выражаясь грубо при моем высочестве. Ни слова более!

И через десять минут злополучный швейцарец уже качался на виселице за домиком палачей.

Что ж, эпизод сам по себе ни нелепый, ни безумный, ни даже такой уж возмутительный; кое-кто из придворных Вальдштейна, едва замолкли крики курьера, задохнувшегося в петле, высказал даже соображение, что, мол, это хорошо: по крайней мере, старый барин, сиречь Вальдштейн, очнулся от своего помрачения. А изливать свою ярость на головы безвинных, принесших неприятные известия, испокон веков в обычае у сильных мира сего. Эти жестокие обычаи, вполне отвечающие натуре хищника, дремлющей в человеке и всегда готовой проснуться, несколько пообтесались и смягчились с распространением образованности и культуры, но не исчезли вовсе, и герцог в данном случае просто-напросто обновил обычаи предков. Следовательно, тут пока все относительно в порядке. Гораздо худшей, более того, совершенно фатальной, неслыханной и крайне шокирующей была реакция герцога на его собственный поступок. Вместо того чтобы нести бремя этого поступка с презрительной естественностью, как если бы он просто раздавил таракана — а ведь если смотреть с высоты его величия, славы, богатства, положения и власти, то и сделал-то он не более того, — герцог повел себя как какой-нибудь недоумок мещанишка, у которого совесть нечиста, и он пытается скрыть это под видимостью дурацкого удовлетворения.

38
{"b":"20580","o":1}