Ибо Мартин остановился и, подняв фонарь, сделал знак Петру поступить так же.
— Слышу шаги, — прошептал он. — Кто-то идет за нами.
«Видишь, что я говорил! — сказал внутренний голос Петра. — Вот оно!»
Дело в том, что Петр не слышал никаких шагов, а значит, ничего не слышит и Мартин, ведь не могло того быть, чтоб его слух был острее; стало быть, его притворная обеспокоенность — всего лишь подготовка к какой-то пакости. Так оно и было. Подчиняясь правилам игры, Петр, словно поверив Мартину, остановился и оглянулся через плечо в ту сторону, откуда якобы доносился звук шагов, хотя никаких шагов слышно не было; но, оглядываясь, он не переставал следить за Мартином уголком глаза, а главное — внутренним взором, могучей силой, сопровождавшей всегда его внутренний голос. Мартин же быстро схватил мешок, перевязанный так низко, что его удобно было ухватить, как за рукоятку дубинки, и сильно размахнулся, намереваясь оглушить Петра по голове, — но не оглушил: Петр успел перехватить его руку.
— Осторожней, парень, — сказал он. — Не впервые держу я тебя за руку, вспомни только Черный лес, и ты поймешь — со мной шутки плохи.
Мартин попытался ударить Петра ногой по голени и одновременно вырвать руку, но Петр сжимал ее все сильнее и сильнее. Обезумев от боли, Мартин разбил фонарь об стену, и Петр, неожиданно очутившись в темноте, ослабил тиски; Мартину удалось было выскользнуть, но Петр тотчас ухватил его за плечо.
— Отпусти! — простонал Мартин. — Не то заору, а люди Вальдштейна налетят, как шершни!
Это было хорошее, полезное предупреждение, его надо было взять в расчет. Поэтому Петр, не видя другого выхода, ударил Мартина в темноте ребром ладони по тому месту, где предполагал его висок. Петр был в полной своей силе, а в натуре Мартина не было ничего от качеств гориллообразного личного телохранителя Вальдштейна, с которым Петр, как мы помним, два года назад схватился в доме Кеплера. Одного удара хватило, чтобы Мартин лишился сознания, а очнувшись, испытал бы жестокую головную боль. Однако незавидным стало и положение Петра, очутившегося без проводника, в полной темноте, в подземелье дворца одного из могущественнейших владык Европы, который неизвестно почему сделался Петру врагом. У Петра не было даже кресала, чтобы высечь огонь и зажечь огарок в разбитом фонаре. Не зная что делать, он опустился на колени у тела предателя — и тут ему показалось, будто он слышит вдалеке какие-то смутные голоса. Не исключено и даже очень вероятно, рассудил Петр, что Мартин, прежде чем оглушить, довел его до какой-то цели, до какого-то выхода — чтоб тащить было не так далеко. Зная по опыту своей беспокойной жизни, что лучше встретить лицом к лицу хотя бы и величайшую опасность, чем согнуться под бременем нерешительности и ничего не предпринимать, он без колебаний поднялся с колен и, шаря рукой по стене, пошел на голоса, будь то голоса людей или дьяволов.
ЧЕЛОВЕК В ЖЕЛЕЗНОЙ МАСКЕ
Если там были не дьяволы, то уж никак и не разумные человеческие существа: их слова — Петр уже начал различать их — лишены были всякой логики, и смысла, и порядка; какие-то числительные, сопровождаемые глухими ударами словно по барабану, часто повторяемое слово «жулик», а затем — рев, то ли торжества, то ли злости, да еще какие-то загадочные присловья вроде «то-то грому по всему дому», «тряхни мошной» и тому подобное. Постепенно Петр понял, что там играют в карты; двое картежников режутся в так называемого «жулика», самую идиотскую из всех карточных игр, когда-либо изобретенных, зато весьма подходящую для солдат в лагере или в поле накануне битвы, когда невозможно сосредоточить внимание на тонкостях более изощренных игр.
Петр нащупал скобу двери, из-за которой проникали голоса и слабая полоска света, рывком распахнул ее и ворвался внутрь. Человек безусловно бесстрашный и ко многому привыкший, он тем не менее ужаснулся, словно его облили ледяной водой: помещение, в которое он ввалился, сводчатое, освещенное факелом, воткнутым в железный кронштейн, было, вне сомнений, застенком, оборудованным орудиями пыток, притом совершенно новенькими, чистыми, только что из рук искусных умельцев, изготовивших их и украсивших для пущего устрашения жуткими рожами чертей и рельефными изображениями всяких рогатых чудовищ. В остальном обстановка была довольно комфортабельна, был здесь очаг, только что погасший, но возле него стоял ларь, наполненный поленьями и растопкой, а вдоль голой стены тянулся ряд прекрасно обитых кресел, вид которых не мог не напомнить Петру давнего пребывания в Бастилии. Среди пыточной, за высоким барабаном, сидели два солдата с красиво закрученными усами, нарисованными черной ваксой на их по-деревенски здоровых, широких, молодых лицах, что делало их похожими на ярмарочные мишени, по которым простолюдины стреляют из лука. Солдаты играли в карты. В непосредственной близости от них, привязанная за правую руку веревкой к крюку посреди свода, висела Либуша Кураж; голова ее изнеможенно опустилась на грудь, искаженное мукой лицо было желтым. Петр наставил пистолет на обоих молодцов:
— Отвяжите ее!
Те захохотали.
— Не желаете ли переброситься с нами в картишки, пан Кукань? — спросил один.
— А то мы в «жулика» играем, — подхватил другой, но первый возразил товарищу:
— Что ты, пан Кукань слишком высокая особа для такой дурацкой игры!
И снова смех, обнаживший молодые здоровые зубы под нарисованными усами.
— Считаю до трех, — сказал Петр, стараясь не показать ощущения беспомощности, подбиравшейся к горлу. — Раз…
— Два, три, — подхватил первый солдат, а второй сказал:
— Жулик!
И оба так и зашлись в хохоте.
Петр нажал на спуск, но в пистолете что-то скрипнуло, щелкнуло, пуля медленно выкатилась из ствола, потянув за собой струйку дыма, и бессильно со стуком упала на каменный пол. А безбородые юнцы с нарисованными усами уже просто ржали от восторга, хлопая себя по брюху, по ляжкам… Тут из трубы очага вылетел нетопырь и, качаясь на крыльях, понесся к Либуше, но вдруг, словно ткнувшись в незримую стеклянную стену, свалился на пол — то ли оглушенный, то ли мертвый.
Тогда Либуша открыла глаза и, вперив их в Петра, произнесла иссохшим голосом старухи:
— Разорви круг, Петр, сотри несколько письмен…
В этих словах, казалось, нет никакого смысла, но униформированные юнцы, видимо, нашли в них смысл; их веселые лица с гротескной имитацией признаков мужественности разом стали серьезными, оба вскочили на ноги, и в руках у них, откуда ни возьмись, зачернели пистолеты.
— Ни с места! — сказал один.
— Не то накормим свинцовыми бобами! — подхватил другой.
Три с половиной века тому назад такое суровое выражение еще не было затрепано, и веселые ребята, добрые души, опять засмеялись, только на сей раз веселье их было недолгим: дверь открылась, и вошел, зябко кутаясь в меховой плащ, крытый алым сукном, герцог Фридляндский, Альбрехт Вальдштейн.
— Так, так, добрые друзья встретились снова, — сказал он и, пройдя через застенок, уселся в одно из кресел.
Надо думать, что за его больными ногами ухаживали лучше некуда — здесь он был дома и, конечно же, окружен всевозможной заботой; но ступать ему явно было труднее и болезненнее, чем в тот раз, когда они с Петром возвращались в дом Кеплера из городской кутузки, где Вальдштейн провел ночь почти без сна.
— Приветствую вас, пан Кукань. Чему обязан честью вас видеть?
Петр ответил, что его удивляет ненужность этого формального вопроса: если даже герцогские слуги, например, некий Мартин, чье бесчувственное тело валяется в одном из ближних коридоров, извещены о цели его, Петра, приезда в Прагу и о том, для чего он отважился проникнуть в дворцовое подземелье, то все это, несомненно, известно и самому герцогу. Он, Петр Кукань, приехал хлопотать о жизни своей приятельницы Либуши, которой, в силу личных причин, он глубоко обязан и которая висит здесь, кажется, уже полумертвая; и он, Петр Кукань, просит герцога отпустить ее и позволить Петру ее увезти.