А на следующее утро французы покинули Мемминген. Добравшись до Регенсбурга, отец Жозеф первым делом посетил заядлого противника Вальдштейна, курфюрста Баварии герцога Максимилиана, у которого провел несколько часов в строго секретной беседе. Монах намекнул, что его начальник, кардинал Ришелье, не возражал бы, если б герцог Максимилиан ссадил с трона Габсбурга и сам надел бы на себя императорскую корону; Его Преосвященство готовы были бы даже подсобить ему в этом деле, склонив католических курфюрстов выбрать императором Баварского герцога. Это могло бы гладко и элегантно положить конец традиционной вражде, между французским правительством и Габсбургами: последних просто сметут, et voila [38]! Но прежде чем это сделать, было бы необходимо — и это кардинальное условие, conditio sine qua non — добиться, чтобы так называемый герцог Фридляндский, Альбрехт Вальдштейн, был лишен функции генералиссимуса императорских войск и отпущен со службы.
Герцог Максимилиан возразил, что это легче сказать, чем сделать. Среди курфюрстов нет ни одного, кто всеми силами души не желал бы послать к дьяволу этого чешского парвеню Вальдштейна; об этом уже не раз говорилось на тайных встречах, и курфюрсты пришли к прямо-таки трогательному единодушию. Но есть тут немалая трудность: увольнение Вальдштейна может произойти только по приказу императора, а император цепляется за Вальдштейна, видя в нем свою главную, если не единственную, опору. И еще одно препятствие: сам Вальдштейн. Он отнюдь не овечка, не беспомощный дурачок. У него, без сомнения, всюду шпионы, осведомители, и едва он узнает, что в Регенсбурге что-то затевается против него, явится сам во главе своих полков, и свадьбе не бывать.
— Исходя из своего знания человеческих душ, — возразил отец Жозеф, — я полагаю, что он никуда не двинется и ничего не предпримет против сил, которые воздвиглись на него по его собственной вине. Я познакомился с ним и долго беседовал, испытав при этом то чувство горечи, какое охватывает нас при свидании с человеком, некогда полном душевных и телесных сил — ибо без этого он не достиг бы могущества и богатства, — но который вследствие бессчетных своих несправедливостей, пороков и безбожия сделался тенью самого себя, так что подорвано не только физическое его здоровье, но ослабел и ум.
Герцог Максимилиан оживился:
— Стало быть, Вальдштейн сделался слабоумным?
— Разве я употребил такое выражение? — удивился отец Жозеф. — В таком случае приношу свои извинения Вашему Высочеству, ибо это выражение неверно. Ум нынешнего Вальдштейна ничуть не слабее, чем у любого обычного представителя человеческого рода. Но судьба его далеко не обычная, и для того, чтобы справиться с задачами, которые он сам себе поставил, требуется энергия в сочетании с острым умом, которого ему и недостает в его нынешнем жалком состоянии. Прошу, Ваше Высочество, поверьте моему опыту. За свою жизнь, которую я посвятил распространению славы Божией и заботе о благе человечества, мне доводилось встречать многих исключительных личностей, избранных Господом в качестве орудий для исполнения его предначертаний, как милосердных, так и гневных, иначе говоря — личностей, делающих историю. Все эти избранники Божьи отличались от прочих людей тем, что в них пылало пламя силы и самоотвержения, вложенное в их сердца самим Господом, и я каким-то шестым чувством ощущал это пламя столь же явственно, как мы ощущаем жар огня, горящего в камине. Но у герцога Вальдштейна ничего подобного я не ощутил. Он, столько сделавший для раздувания европейского пожара, сам нынче испепелен, и душа его мертва и холодна.
Герцог Баварский задумался.
— Любопытно, — изрек он. — Отче, наклонитесь, пожалуйста, поближе к моей груди — хочу знать, как обстоит дело со мной, прежде чем пуститься в эту великую борьбу: каким кажется Вам мое пламя? Может, и оно тоже малость угасает?
Отец Жозеф едва заметно усмехнулся.
— Заверяю Вас, сын мой, пламя, бушующее в груди Вашего Высочества, чрезвычайно сильно и обжигающе.
И герцог Максимилиан, этот темный, бородатый воитель, густо покраснел от удовольствия.
— Ну, я рад, право же, рад! А то уж начал было опасаться, что я не на той высоте, как в молодости. Но скажите, отче: если Вальдштейн не способен более на решительные и великие дела, почему Вам так важно, чтоб его убрали?
— Потому, что машина, запущенная им, может долго еще работать по инерции и наделать неизмеримых бед. И если он уже не способен на великие дела, то не исключено, что, желая самому себе доказать, будто он все еще не на дне, он может прибегнуть к насильственным действиям. А самодовлеющее насильственное действие, внушенное глупостью и честолюбием, может иметь худшие последствия, чем деяние, порожденное ясным разумом, твердой волей и широким кругозором, — как, например, деяние, предстоящее Вашему Высочеству, свершив которое Вы войдете в историю как победитель врага рода человеческого, каковым бесспорно является герцог Альбрехт Вальдштейнский.
Все эти события происходили, разумеется, пока Петр Кукань еще служил в лейб-гвардии Тосканского герцога. Сведения, сообщенные ему несколько позднее папой, столь совершенно секретные, что папа заставил Петра немедленно после прочтения сжечь бумажку, свидетельствуют, что дальнейшие тайные демарши отца Жозефа у курфюрстов, собравшихся в Регенсбурге, не были безуспешными. Курфюрсты, люди в большинстве своем мешкотные и нерешительные, поначалу не очень-то верили разговорам о слабости Вальдштейнова ума и об испепеленности его души, но тут в Регенсбург проникли слухи о новой нелепости, совершенной герцогом Альбрехтом, и слухи эти подтвердили все умозаключения отца Жозефа.
Случилось же следующее.
«ПОВЕСИТЬ ШЕЛЬМУ!»
В начале года, о котором у нас идет речь, еще зимой, Вальдштейн послал старого своего приятеля и соратника, фельдмаршала дона Балтазара Маррадаса, проинспектировать крепости и укрепленные города — за исключением тех, конечно, что были в руках неприятеля, — с тем чтобы вскрыть недостатки этих оборонительных систем и письменно доложить обо всем, придерживаясь только правды, действительного положения и фактов. Дон Маррадас, муж суровый, имевший обыкновение метать громы и молнии, выполнил задание добросовестно и основательно; от взгляда его черных испанских глаз, казавшихся маленькими в соседстве с огромным крючковатым носом, подпертым длинными и узкими усами, не укрылось ничего, что могло бы ослабить оборону того или иного пункта. Его доклад на двадцати страницах, исписанных убористым энергичным почерком, был удручающе непримирим. Рядом со специальными военными терминами доклад изобиловал народными выражениями вроде «свинство», «разгильдяйство», «бардак», «воровство», «дармоеды», «ослы» и т. п.
«Можно только порадоваться тому, — писал дон Маррадас между прочим, — что крепость, стратегически столь важная, как Раин на Лехе, вооружена самыми совершенными пушками сорок восьмого калибра. Менее отрадно то, что орудия эти установлены на бастионах столь идиотски, что не осталось места ни для прислуги, ни для боеприпасов, а сами бастионы так ветхи, что не выдержат более пятнадцати — двадцати сотрясений вследствие отката стволов после выстрелов. Это вредительство».
«Очень хорошо, — писал он в другом месте, — что наши уважаемые курфюрсты решили опять, как обычно, собраться на свой совет под охраной укреплений Регенсбурга. К сожалению, надо сказать, что укрепления эти дырявого горшка не стоят. Их линии разорваны, так что центр обороны приходится на средневековые стены; на юге, не защищенные рекой, соединительные укрепления так растянуты, что взаимная огневая защита бастионов невозможна; на северо-востоке города есть только земляной вал, да и тот осыпается. Приказ императора от 628 года, согласно которому следовало построить малые вспомогательные бастионы в средней части каждой соединительной стены, остался на бумаге, и это безобразие».