Мы подождали, пока соберется небольшая свита (несколько египтян и греков, но в основном солдаты, изъяснявшиеся на латыни с ужасным акцентом), и тронулись в путь от дворца к усыпальнице. Любой высокий сановник, побывавший в Александрии, наведывался почтить останки нашего великого предка, и Октавиан не стал исключением.
Мне очень хотелось поговорить с Александром, однако Агриппа строго велел молчать, и, чтобы не плакать о погибшем отце, о Цезарионе или Антилле, я внимательно смотрела по сторонам. Доведется ли нам еще когда-нибудь увидеть улицы Александрии? В горле словно застрял комок, и я мучительно сглотнула. По левую руку остался великий амфитеатр. Как часто мы здесь бывали вместе с папой. Царская ложа располагалась на такой высоте, что из нее открывался вид на остров Антиродос. Дальше стоял Мусейон. Сюда мать послала отца заниматься греческим языком под началом лучших преподавателей, чтобы сделать из него культурного человека. Мы с Александром учились в этих стенах с семилетнего возраста, расхаживая по мраморным залам в обществе образованных мужей, чьи бороды терялись в складках развевающихся гиматиев. К северу от Мусейона высились колонны Библиотеки. Там, на длинных полках из кедра, нашли пристанище полмиллиона свитков; ученые со всего мира приезжали, чтобы приобщиться к собранным в них знаниям. Сегодня в колонных залах царила тьма, и даже веселые огоньки, всегда озарявшие портики изнутри, кто-то успел задуть. Читатели оставили свои занятия и торопились к гимнасию, чтобы своими ушами услышать, какая судьба ожидает Египет. Я безмолвно сморгнула слезы с ресниц.
У тяжелых ворот усыпальницы Александра Великого нас встречал знакомый ученый-грек (мы часто виделись во дворце) с ключом в руках. Когда створки распахнулись, Агриппа шепнул:
– Mea Fortuna![2]
Октавиан отступил на шаг, и меня охватила гордость. Я, наверное, дюжину раз рисовала великолепную Сому, и Александр никак не мог понять почему. Его совершенно не впечатляли ни сияющий мраморный купол, ни прекрасные линии массивных колон, уходивших стройными рядами в ночь, подобно белым солдатам.
– Когда это возвели? – спросил Октавиан.
При этом он обратился не к Александру и не ко мне, а посмотрел на Юбу.
– Триста лет назад, – отвечал тот. – Говорят, будто саркофаг высечен из хрусталя и будто покойный поныне одет в золотую кирасу.
Теперь уже Октавиан повернулся к нам:
– Это правда?
Я промолчала. Брат утвердительно кивнул:
– Да.
– А тело? – продолжал допытываться у Юбы Октавиан. – Как оно попало сюда из Македонии?
– Украдено сводным братом, Птолемеем.
Мы миновали тяжелые бронзовые двери. Пустой коридор наполняли струйки лавандового дыма, курившегося над кованой треногой. Мы впустили ночной сквозняк, и огонь от пылающих факелов, закрепленных на стенах железными скобами, затрепетал на ветру. Жрецы продолжали заниматься своими обязанностями. Перед нами явился старец в золотых одеяниях.
– За мной, – сказал он, и стало ясно: нас тут ожидали.
Мы долго шагали за ним по запутанным коридорам, и даже солдаты, болтавшие всю дорогу, точно трещотки, не умолкая даже затем, чтобы набрать в грудь воздуха, теперь не издавали ни звука и восторженно рассматривали при тусклом сиянии жреческого светильника изображенные на стенах деяния Александра Македонского. Я столько раз копировала эти мозаики в свой альбом, что помнила их наизусть. Вот юный царь со своими женами, Роксаной и Статирой. А вот он возлег с Гефестионом – военачальником, которого полюбил сильнее прочих. На последних мозаиках Александр Македонский покорял Анатолию, Финикию, Египет и обширное Месопотамское царство. Октавиан прикоснулся к рисованным локонам великого полководца.
– Он и вправду был белокурым?
Жрец нахмурился: видно, впервые слышал подобный вопрос.
– Цезарь, его изобразили точно таким, как при жизни.
Октавиан издал самодовольный смешок, и я наконец поняла, для чего мы здесь. Между его лицом и портретом на стене трудно было не заметить определенного сходства. Чистая кожа, маленький рот, прямая линия носа, светлые глаза… Значит, Октавиан вообразил себя наследником Александра, новым завоевателем не только Египта, но и целого мира. И разве покойный дядя, Гай Юлий Цезарь, не положил начало его победоносным походам?
Перед нами возникла лестница, уходящая в глубокую темноту, и Птолемей жалобно всхлипнул.
– Потерпи, несколько ступенек – и все, – прошептала я.
И, увидев, что он собирается спорить, прижала палец к губам.
Старец пошел вперед, указывая дорогу. Мертвую тишину нарушали только шорох наших шагов и еле слышное потрескивание факелов. Юба спустился последним. Когда за нами захлопнулась дверь, младший брат испуганно вскрикнул.
– Только не здесь! – рассерженно прошипел Александр, зажав ему рот ладонью. – Нечего тут бояться.
Впрочем, никто и не думал обращать внимание на Птолемея. Взоры мужчин приковало к себе хрустальное ложе величайшего в мире царя. В сумеречном чертоге стоял насыщенный запах корицы, мирры и кассии.
Неуверенными шагами Октавиан приблизился к саркофагу, и жрец поднял крышку, чтобы все могли увидеть героя таким, каким он был когда-то. Послышались восхищенные вздохи. Даже маленький Птолемей потянулся вперед.
– Всего лишь тридцать два года, – проговорил Октавиан, уставившись на царственный лик, овеянный трехсотлетним покоем, и необычайно крупные розовые ладони, сложенные поверх кирасы на могучей груди.
А потом подозвал Агриппу и Юбу, чтобы те встали рядом. Хотя его волосы действительно были очень близкого золотого оттенка, широкоплечий нумидиец с его внушительным ростом оказался более всех похожим на Александра. При скудном факельном свете я пригляделась к чужеземному принцу. От подкованных сапожными гвоздями сандалий и до ярко-красной накидки это был настоящий римлянин, только длинные черные волосы выдавали его происхождение.
– Агриппа, корону! – приказал Октавиан.
Тот поспешил извлечь из складок плаща тонкую золотую диадему в виде переплетенных листьев.
Октавиан бережно возложил ее на чело Александра Македонского, а когда выпрямлялся, внезапно заметил перстень на пальце покойного. Склонившись ниже, он рассмотрел выгравированный профиль великого героя и тут же провозгласил:
– Этот перстень станет символом Римской империи.
– Но, Цезарь, он принадлежит…
Агриппа развернулся, и возражения умерли на устах жреца, не успев сорваться.
Октавиан поднял жесткую руку Александра Македонского и потянул украшение на себя. От напряжения локоть неловко дернулся назад, послышался тошнотворный хруст…
– Его нос! – ахнул жрец.
Октавиан в самом деле сломал переносицу величайшему из царей.
Все в ужасе замолчали. Наконец низкорослый римлянин воскликнул:
– Что это значит? – и огляделся вокруг. – Может, послать за авгурами?
– Не стоит, – ответил Юба.
– Но это хорошее знамение или дурное? Какой в нем смысл?
– Такой, что в истории наступит переломный день, когда вы затмите завоевания Александра и сами овладеете миром.
В глубине темных глаз мне почудился насмешливый блеск, однако Агриппа серьезно кивнул:
– Я согласен.
Октавиан по-прежнему не шевелился; его рука так и застыла над телом.
– Это может быть только добрый знак, – повторил Агриппа.
– Да… Да, знамение свыше, – кивнул Октавиан. И неожиданно прибавил: – Видно, я стану преемником Александра Македонского.
Жрец робко спросил, не желает ли столь высокий гость осмотреть и прочие усыпальницы, но тот находился под слишком сильным впечатлением от свалившегося на его голову пророчества и бросил в ответ:
– Я пришел сюда повидать царя, а не целую череду покойников.
У двери я обернулась на покалеченное лицо великого человека, которому Птолемеи были обязаны трехсотлетним господством, и задумалась: не уготована ли столь же плачевная судьба всему Египту?