А щуплая Екатерина не меньше его рвалась исполнить долг перед Богом и природой. Однако она связалась с порченой породой, что ж удивляться, если ей так и не удалось нарожать миру маленьких Тюдоров. Она старалась. Боже Праведный, как она старалась! Не было года, чтобы она не носила, и редкий год она не выкидывала ребенка. Она легко беременела, ее врачи устали считать, сколько раз в ее животе зарождалась новая жизнь, а ее тщедушная фигурка раздавалась от силы Генрихова семени.
Но была ли то жизнь?
Екатерининым уделом было медленное умирание, младенец за младенцем разлагался в ее утробе, чтобы выйти кровью и черными сгустками, или до срока выбрасывался в мир. Хуже всего были ложные надежды: доношенные младенцы, которые проживали по несколько дней, неделю, месяц, прежде чем обмануть родительские молитвы и чаяния народа и отдаться в объятия смерти.
Был даже маленький Генрих, бесценный принц Тюдор, белокурый, длинноногий, про которого повитухи говорили, что уж он-то, как пить дать, выживет. Он был самым крепким из Екатерининых детей и прожил сорок два дня.
Дольше прожила только одна дочь. Маленькая, хиленькая – все думали, что она умрет.
Однако она выжила, чтобы стать моей сестрой и грозой, моим и своим проклятием. И она тоже была бездетна.
Но сестра Мария умерла прежде любимого.
Ей не пришлось стоять у его ложа, глядеть, как его хрупкая оболочка исходит смертным потом, глядеть в его серое от боли, заострившееся лицо. Под тяжелым балдахином, в сумерках, Робин лежал, как мертвый. В комнате стоял спертый, зловонный дух, самые стены сочились потом, дом казался больным.
– Откройте окно! – закричала я, едва обрела голос. – Пошлите ко двору за моими врачами! Принесите милорду бульона или воды! Кто здесь главный?
На середину комнаты прошаркала древняя старуха, растерявшая со страху последние остатки ума. Как, это мерзкое однозубое создание, от которого разит нужником, вот этими грязными руками ухаживает за моим лордом?
– Она говорит, что она всего лишь здешняя ключница, Ваше Величество, – сказал один из моих кавалеров. – Господин приехал неожиданно, он объезжал свои поместья, чтобы, согласно вашему приказу, не жить в одном доме с женой, и вдруг слег. Он приказал ей молчать, покуда она, в страхе за его жизнь, не послала к вам.
– Лучше было послать за священником!
Это процедил сквозь зубы кто-то в толпе.
Мои люди вперемешку с его людьми – я обернулась к ним:
– Вон! Освободите комнату! Дайте милорду вздохнуть!
– Мадам, разумнее будет…
– Миледи, позвольте я…
– Вон! Все пошли вон!
Я захлопнула дверь, обреченно припала лбом к дубовым доскам и отдалась горю. За моей спиной раздался еле слышный хриплый вздох:
– Миледи, ради Бога… не надо из-за меня плакать.
Я резко обернулась. Он лежал с открытыми, неестественно яркими глазами. Я подбежала к кровати.
– О, Робин! – с мукой выговорила я. Слова мешались со слезами. – Я этого не переживу… вы так больны… и женаты?
Он выдавил улыбку, но и губы, и голос его дрожали.
– От болезни я могу вылечиться. От второго – нет.
Я ухватилась за протянутую мне соломинку.
– А хотели бы?
Он развязался с Дуглас… Если удастся доказать, что они с Леттис…
Он хрипло хохотнул:
– Меня окрутили крепко, мадам, женили два раза кряду. Ее отец Ноллис, ваш кузен-пуританин, так мало доверял нашему первому тайному браку, что заставил повенчаться снова, в его присутствии.
Надежда умерла, а с ней – еще кусочек моего сердца. Я больно сдавила ему руку.
– Зачем вы на ней женились?
– По самой древней причине. Леди оказалась в интересном положении.
– Леттис беременна? Но…
– Она выкинула на двенадцатой неделе.
– Тогда вы могли ее бросить!
– Миледи… любовь моя…
Он зажмурил глаза, но в серебристых сумерках было видно, что в них стоят слезы.
– Выслушайте и судите сами. Я – последняя надежда рода. Мои братья погибли. Генри, и Джон, и Гилдфорд. Амброз женился трижды, но детей у него нет, а она… (он не смеет назвать ее по имени, это хороший знак!) она… Леттис… рожает здоровых детей.
В душной комнате тихо прошелестел его вздох.
– И мне, как и всем, полюбился ее сын, маленький Робин…
– И вы решили, за неимением собственного сына, сделать его наследником?
Не тогда ли эта мысль впервые пришла мне в голову? Что я могу сделать юного Эссекса кем захочу?
Робин улыбнулся, как улыбаются на дыбе:
– Так я думал. Но единственное, что я вынес из этого брака, это знание, это непреложная истина, – он уже еле шептал, – что я – ваш, и должен быть вашим, и буду, как бы вы со мной ни поступили… и если вы прогоните меня на край света, я и там посвящу свою жизнь служению вам.
– Что, уже светает? Да, милорд спит – он выпил немного отвару и проспал всю ночь.
Доктор быстро пощупал Робину лоб. Я, шатаясь от усталости, двинулась к дверям.
– Смотрите за ним хорошенько. – В дверях я обернулась и чуть слышно выговорила:
– Доктор, он?..
Доктор улыбнулся:
– Да, мадам. Он будет жить.
Да, да, он остался жить, чтобы сносить и мою радость, и мой гнев – вполне заслуженный гнев!
Прошло немало горьких часов и немало горьких слов было сказано, прежде чем буря улеглась и между нами воцарился мир. Леттис тоже пострадала, я никогда больше не допускала ее до себя, она раз и навсегда погубила себя для двора. Разумеется, я поплатилась за это, поплатилась вспышками его ярости и еще более зловещего угрюмого молчания, когда его сердце закипало ко мне злобой! Тяжелее всего была расплата, когда он уезжал от двора к ней – и к ее сыну. Но, по крайней мере, он был со мной в восьмидесятых, когда начались заговоры.
О, все начиналось с малого – зеленые заговоры, детские заговоры, заговоры-несмышленыши. Сомнительный молодой человек здесь, подозрительная личность там. Но враги мои множились, набирали силы, и прежде чем нынешней Беллоной сразиться с Испанией на море, мне пришлось воевать с внутренним врагом на суше, в самом сердце моего королевства.
– Это тот человек, мадам.
Я никогда не любила Дарем-хауз в излучине набережной, где река поворачивает и волны выбрасывают на берег дохлых собак, которые потом разлагаются на берегу, где всегда, даже в августе, пахнет сырой затхлостью. Я беспокойно огляделась в полумраке. Они что, не видят, полночь ведь! Почему не принесли еще свечей?
И сразу пришел ответ; «Потому что они не хотят видеть, что делают». Меня неудержимо затрясло, когда дверь распахнулась и солдаты не то втолкнули, не то втащили человека, который вез по полу ногами.
Столько людей на одну беспомощную жертву?
Он не мог ни стоять, ни, когда ему грубо втолкнули меж вывернутых ног табурет, толком сидеть. Плечи казались неестественно широкими, потому что вывернутые из суставов руки висели под жуткими углами. Он молитвенно сложил ладони, и я увидела кровавые лунки на месте вырванных ногтей. Поднятое кверху изможденное лицо поблескивало в полумраке нездешней серостью, это был человек по ту сторону земных страданий, уже почти не жилец. Мужчины за моей спиной возбужденно переминались с ноги на ногу и глухо ворчали, словно свора гончих. Я плотнее закуталась в шарф и обернулась к Хаттону:
– Кит, я знаю этого человека.
Мальчиком в длинном небесно-синем балахоне и желтых чулках он приветствовал Марию при въезде в Лондон – и отчасти меня, потому что я ехала за ней следом. Тринадцать лет спустя я слушала его в Оксфордском университете, когда останавливалась там проездом.
Тогда Берли назвал его бесценным сокровищем страны, а Берли, покровительствовавший другому колледжу, в Фенсе, Оксфорд недолюбливал и зря бы хвалить не стал.
– Вы его знаете? Куда вам тут до меня. Ваше Величество!
Огромный мосластый детина в шерстяной рубахе отделился от стоящих в темноте товарищей и неумело поклонился.
– Уж я-то его знаю, – он грязно ухмыльнулся, – как говорят, изнутри, каждую косточку…