Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Внешний импульс возобновившегося интереса Мандельштама к Канту и Гете в начале 1920-х годов остается не до конца ясен. Не исключено, что им стало издание «Заката Европы» О. Шпенглера[145]. Труд Шпенглера выходил в Германии частями на протяжении 1918–1922 годов. Первая волна русской рецепции Шпенглера приходится на 1921–1922 годы: от философских до политических кругов (статья Ленина в «Правде» от 5 мая 1922 года). Не исключено, что Мандельштам был знаком со сборником эссе «Освальд Шпенглер и Закат Европы» (1922), в котором участвовали Н. Бердяев, Я. Букшпан, Ф. Степун, С. Франк. В 1922 году в Москве выходит работа В. Лазарева «Освальд Шпенглер и его взгляды на искусство» (1922) и «Эстетические фрагменты» Г. Шпета, в которых русский философ полемизирует со Шпенглером на «фаустовском» материале (1922: 76–80)[146]. В начале 1920-х годов выходят переводы «Заката Европы» на русский язык. Однако нельзя их расценивать только как попытку познакомить русского читателя с книгой Шпенглера. В большей мере они ознаменовали собой завершение первого этапа восприятия Шпенглера в России[147].

Мандельштам читал «Закат Европы», скорее всего, по-русски (Герштейн 2001: 585–586)[148]; однако не исключено, что скандальный труд Шпенглера он мог прочитать, если учитывать популярность книги, и раньше, на немецком. Может быть, косвенным свидетельством того, что Мандельштам читал русских интерпретаторов Шпенглера, является «лютеровский» пассаж статьи «О природе слова»: Мандельштам в поисках нового «филологизма» называет Лютера «плохим филологом», «потому что, вместо аргумента, он запустил в черта чернильницей» (I, 224). Не исключено, что известную легенду из жизни Лютера освежил в сознании Мандельштама Ф. Степун в своей рецензии на труд Шпенглера: «Лютер запустил в него (дьявола. — Г.К.) своею чернильницей» (Степун 2002: 330).

Главный объект рефлексии Шпенглера — Гете, эпиграф из которого предваряет «Закат Европы». Идейную эволюцию Гете немецкий культурософ тематизирует на протяжении всей своей книги. Причем абсолютное большинство цитат и отсылок к Гете приходится у Шпенглера на первый том «Заката Европы». Из философов одну из центральных позиций в «Закате Европы» занимают Кант и кантианцы.

Может быть, косвенным свидетельством прочтения Мандельштамом Шпенглера уже в 1922 году являются некоторые параллели между положениями статей 1922 года и «Закатом Европы». Так, в статье «Девятнадцатый век» Мандельштам критикует «буддизм» европейского мировосприятия и познания XIX века (II, 269). Не исключено, что на «буддийские» характеристики поэт вышел не только через статью Герцена «Буддизм в науке», но и через Шпенглера: пятая глава первого тома «Заката Европы» (вышедшего в начале 1918 года), в которой Шпенглер обсуждает и критикует категорический императив Канта, посвящена «буддизму» современного сознания. Шпенглер уравнял буддизм и социализм как арелигиозные мировоззрения жителей крупных городов (Spengler 1924: 455–456). Критику «буддизма» отметил у Шпенглера и Степун в нашумевшем сборнике «Освальд Шпенглер и „Закат Европы“» (Степун 2002: 321)[149]. В мандельштамовской характеристике Европы как «самого молодого, самого нежного… материка» («Пшеница человеческая», II, 249) Р. Дутли видит скрытую полемику с концепциями Шпенглера (1995: 19)[150]. Вдова поэта в «Воспоминаниях» заметила, что Мандельштам

«…теорией Шпенглера не обольстился ни на миг. Прочтя „Закат Европы“, он почти мельком сказал мне, что аналогии Шпенглера, по всей вероятности, к христианской культуре не применимы. У него никогда не было чувства конца, в котором один из главных источников блоковского пессимизма» (Н. Мандельштам 1999: 299).

Во «Второй книге» Надежда Яковлевна повторила свои воспоминания, чуть сместив акценты:

«В начале двадцатых годов шумела книжка Шпенглера о закате Европы, построенная по аналогии и напоминавшая Данилевского. Мы прочли с Мандельштамом „Закат Европы“, и он не согласился с выводами Шпенглера, считая, что они не приложимы к христианскому миру. Он был гораздо пессимистичнее Шпенглера, грозившего всего-навсего тем, что культура перейдет в цивилизацию и всем станет скучно. События показали, что ничего похожего на цивилизацию и на скуку не будет» (Н. Мандельштам 1990b: 407).

Трудно определить, что в воспоминаниях вдовы поэта — косвенная речь Мандельштама, а что — ее восприятие. Свою мысль Н. Я. Мандельштам облекла в форму, которая слишком соответствует культурософским вкусам некоторых диссидентских кругов 1960-х годов, отмахивавшихся от Шпенглера, Ницше, Фрейда[151]. Нередко Надежда Яковлевна вчитывала в Мандельштама и свой собственный читательский опыт, начавший формироваться в послереволюционные годы[152].

Более аутентичным в воспоминаниях Н. Мандельштам кажется нам блоковский контекст восприятия Шпенглера. Кажется, что вдова поэта отчасти противоречит самой себе: если в «Воспоминаниях» Мандельштам предстает не таким пессимистом, как Шпенглер и Блок, то во «Второй книге» — гораздо большим пессимистом. Судя по всему, Надежда Яковлевна хотела сказать, что у Мандельштама, в отличие от Шпенглера и Блока, восприятие конца определенного периода европейской культуры не приняло апокалиптических черт и избежало не лишенного эстетизма декадентского пафоса Шпенглера. Мандельштаму могли быть сродни идеи и предчувствия конца старой культуры (у Шпенглера или в пересказе Ф. Степуна)[153], но болезненно-тревожному наслаждению трагическим концом Европы Мандельштам предпочел мужественный скорбный плач по уходящей в небытие старой культуре, без символистско-экспрессионистского демонизма и надрыва, умаляющего память о бесценной утрате[154].

2.2.2. «Немецкий» Блок Мандельштама

В статье «О природе слова» Мандельштам задается вопросом о принципе единства русской литературы в свете «ускорения темпа исторического процесса» (I, 217). При этом у Мандельштама соседствуют и взаимодействуют две перспективы: «культурософская» и «филологическая». Причем если в работах 1910-х годов культурософские вопрошания доминируют, то в 1920-е годы они превращаются во все менее обязательный фон собственно филологических и поэтологических рассуждений. Проблематика единства русской литературы сменяет ранее занимавшую Мандельштама тему единства мировой культуры, воплощением которой для него долгое время был Рим: «критерием единства литературы данного народа… может быть признан только язык народа, ибо все остальные критерии сами условны, преходящи и производны» (1, 219). Русский язык объявляется «эллинистическим». После того как Рим в глазах поэта оказался «безблагодатным», заветным словом-концептом всего позитивного стала для Мандельштама Эллада и эллинизм:

«В силу целого ряда исторических условий, живые силы эллинской культуры… устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью» («О природе слова», I, 220).

Западу достались не «живые силы эллинской культуры», а «эллинские влияния». Характерно, что в одной из немногих рецензий на статью Мандельштама А. Бем, корреспондент пражского журнала «Воля России», суммируя сказанное Мандельштамом, говорит о том, что, «начав с уничтожения теории прогресса, автор (Мандельштам. — Г.К.) пришел к отлучению Запада от эллинистического наследия» (цит. по: Мандельштам 1990b: II, 441). Замеченное современником «отлучение Запада» от средиземноморской культуры представляет собой развитие концепции, знакомой нам по стихотворению «Когда на площадях и в тишине келейной…»: там от волшебного Юга были отлучены «грубые» северные скальды (читай: германский мир), теперь — вся современная Европа.

вернуться

145

Учащение гетевских аллюзий наблюдается и у других современников Мандельштама. В 1921 году выходит «Klassische Valpurgisnacht» (так! — Г.К.) В. Брюсова. Ср. также «Возвращение Мефистофеля» набиравшего популярность Н. Тихонова (1922: 15–16) и «фаустовские» стихи Пастернака (1920а: 24–25 и 1922: 111–113). См. также сегодня подзабытую книгу Гете в переводах Пастернака (1922), на которую откликнулся Блок (1962: VI, 468–469).

вернуться

146

Ср. также доминирующую «фаустовскую» линию в «Переписке из двух углов» Вяч. Иванова и М. Гершензона (1971: 13, 14, 19, 28). В 1922 году выходит первая часть «Фауста» в переводе Н. Холодковского с предисловием В. М. Жирмунского (Гете 1922b).

вернуться

147

Речь идет о рецепции первого тома «Заката Европы», в котором Шпенглер не касался русской культуры. О шпенглеровской концепции России (во втором томе и статьях 1920-х годов) см. Kraus (1998).

вернуться

148

Ср. также замечания Мандельштама о Шпенглере в воспоминаниях Э. Герштейн (1998: 46) и ее высказывание о том, что о главном шпенглеровском противопоставлении между культурой и цивилизацией она узнала из лекций Бердяева (1998: 395).

вернуться

149

Отголоски этой главы (подглавы 15–16) в творчестве Мандельштама можно расслышать в стихах о буддийской Москве 1931 года, напр.: «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» Ср. и полемику со Шпенглером в «Разговоре о Данте». См. главу 3.3.1.

вернуться

150

В любом случае Мандельштаму не могла прийтись по душе шпенглеровская концепция «фаустовского человека», в котором современное расчетливое предпринимательство сочетается с сокровенной тягой к безмерному и бесконечному. Мы помним о негативном отношении Мандельштама ко всему чрезмерному по «Оде Бетховену»: декадентские концепции Шпенглера слишком напоминали Мандельштаму символистскую культурософию, а на любые новые проявления символизма Мандельштам в 1920-е годы реагировал аллергически; символизм-модернизм стал в устах Мандельштама бранным словом, печатью безвкусицы и спекулятивности, что, правда, не исключало и объективной оценки отдельных символистов. В немецком контексте достаточно вспомнить выпады против «символики мюнхенского модерна» в статье о Толлере («Революционер в театре», II, 284) или «символических и мистических запросов» «германского модернизма», «грошового символизма» в лице Г. Гауптмана (II, 323). Подробнее см. главу 2.3.2.

вернуться

151

Так, неприятие Фрейда (прочитанного или известного по пересказам) было неотъемлемой частью самоопределения многих диссидентских кругов вообще и околоахматовских в частности, причем как раз в период создания «Воспоминаний». Ср. антифрейдовские пассажи в воспоминаниях Н. Я. Мандельштам (1999: 159). О культурном контексте и поэтике мемуаров Надежды Мандельштам см. также: Kissel 1998. Отдельного исследования заслуживает влияние (участие) Ахматовой (наряду с православными диссидентскими кругами, например, под воздействием протоиерея А. Меня) на формирование негативного отношения к Фрейду в среде советской оппозиционной интеллигенции. Ср. в данном случае эволюцию ахматовского антифрейдизма от амбивалентного отношения в предвоенные годы (задокументированного Л. К. Чуковской (1997:1, 39 и 143–144)) до признания «Фрейд — мой личный враг» 1955 года (1997: II, 149). Ср. также «антифрейдовские» выпады Ахматовой в воспоминаниях Фаины Раневской (2005: 69). Негативное отношение к Фрейду Ахматова передала по наследству шестидесятникам, в том числе и И. Бродскому.

вернуться

152

Так, по воспоминаниям вдовы поэта: «в Харькове нам (Мандельштамам. — Г.К.) рассказывали про новинки, уже ставшие достоянием широкого круга. До России дошли задержавшиеся из-за войны слухи о теории относительности и о Фрейде» (Н. Мандельштам 1990b: 67). Если о теории Эйнштейна российская публика действительно узнала с опозданием, то Фрейд — «новинкой» никак не был. Знакомство русского читателя с Фрейдом состоялось раньше: в 1912 году в России были переизданы «Психологические этюды» (1912а) и переведены две относительно новые книги Фрейда «Психопатология обыденной жизни» (1912b) и «Леонардо да Винчи» (1912с). В последней Фрейд ссылался, в частности, на «Воскресших богов» Д. Мережковского (1912с: 18, 69, 80). Самого Фрейда Мандельштам мог и не читать, но с идеями австрийского ученого по пересказам и слухам был знаком еще до войны и революции. В первой половине 1920-х годов на русском языке были изданы другие книги Фрейда (1923; 1925а; 1925b) и началось их обсуждение, но в это время Мандельштам был занят другими, литературными, филологическими и бытовыми, проблемами и вряд ли интересовался психоанализом.

вернуться

153

Ср. мысли Шпенглера о смерти европейской музыки, в качестве воплощения которой Ф. Степун приводит имена Баха, Бетховена, Глюка, Вагнера (Степун 2002: 330, 333), с мандельштамовским «глюковским» циклом и баховской темой, которую Мандельштам вновь разрабатывает в стихах 1920-х годов.

вернуться

154

Знаменателен тот факт, что единственный русский поэт, которого цитирует в своем фундаментальном 120-страничном эссе-предисловии к «Закату Европы» современный переводчик Шпенглера философ-германист К. А. Свасьян, — Мандельштам (Свасьян 1993: 13, 118), причем (дважды) завершающую строфу «немецкого» «Декабриста» и «немецкую», «моцартовскую» строфу стихотворения «Ламарк». «Пророчества» Мандельштама выступают как русский эквивалент прогнозов Шпенглера. Стихи и прозу Мандельштама в качестве иллюстраций-параллелей к мыслям Шпенглера приводит и С. С. Аверинцев (1968: 145, 152).

34
{"b":"205362","o":1}