Акмеисты искали и пропагандировали не только кларизм, но и адамистскую первозданную мощь мировосприятия и его поэтической реализации. Для Мандельштама была актуальна не столько культурософская трактовка адамизма, принадлежащая С. Городецкому — учение о «новой земле» и о «новом Адаме» («Некоторые течения в современной русской поэзии»; 2002: 17–20), сколько поэтологическая концепция адамизма Н. Гумилева — «мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь» («Наследие символизма и акмеизм»; 2002: 21). В разбираемом стихотворении Мандельштам претворяет заветы адамизма в жизнь, актуализируя в памяти читателя опыт использования русской поэзией начала XIX века германо-скандинавской и оссианической темы[120]. Северные скальды — воины, но в первую очередь рапсоды, певцы Севера. Культурософская медитация Мандельштама происходит не только в историко-мифологическом измерении; появление «скальдов» намекает на то, что в стихотворении присутствует и поэтологическое вопрошание.
Знаменательно исчезновение в третьей и четвертой строфах лирического «мы», доминировавшего в первой половине стихотворения, где Мандельштам четыре раза (!) употребляет местоимения первого лица множественного числа (ср. ст. 2, 4, 5, 8). Судя по всему, к сказанному в третьей и четвертой строфах поэт не решается присоединиться. Эта позиция по-своему корреспондирует с нерешительностью при вынесении поэтом приговора декабристам в концовке «Декабриста».
Что же это за анонимный противоголос, отказывающийся от заманчивого «северного» предложения? Скорее всего, здесь мы имеем дело с так называемым advocatus diaboli, речь которого начинается с адверсативного союза «но» (ст. 9): во второй половине стихотворения Мандельштам приводит аргументы противной стороны (отлученность от Юга), сам при этом не являясь ее сторонником. «Упрямая подруга» (ст. 15), на этот раз обозначающая Россию, отсылает к «подруге рейнской» из «Декабриста». Символический образ Рейна, в котором воплощена Германия, связывает оба стихотворения. «Рейнвейн» протягивает метонимическую ниточку к мифологической сфере немецкой культуры (рейнвейн — Рейн — Валгалла), «рейнская подруга» — к исторической: рейнвейн — Рейн (или вино пиров во время русско-немецкого военного братства) — Рейнский поход — эйфория освободительного движения — восстание декабристов.
Россия отказывается от рейнвейна (ст. 16). Об этом мы, правда, узнаем лишь в последних двух стихах. Логико-синтаксически отказ должен был стоять до аргументации отказа, на что указывает частица «все-таки» (ст. 15), выражающая скрытое противопоставление. У Мандельштама же отказ «уходит» в конец стихотворения. Причиной тому может быть перепутанность, запутанность, о которой мы говорили в связи с последней строфой «Декабриста». Здесь она получает дополнительную мотивировку. Предложение «стужи» заманчиво, лирическое «мы», уже отказывающееся от рейнвейна, все-таки обдумывает сделанное ей предложение.
Упрямство подруги сродни тем свойствам и признакам, которыми Мандельштам уже наделял поле «немецкого»: упрям бескомпромиссный Лютер в четверостишии «Здесь я стою — я не могу иначе…», упрям в своем ликовании Бах, и даже кучер похоронной процессии в «Лютеранине» правит в даль «упрямо». Упрямство «подруги» двояко: в нем присутствуют и тупое упорство, и такое важное для Мандельштама понятие, как «сознание своей правоты» («Утро акмеизма», I, 178).
Позиция упрямой подруги напоминает рефрен оссианической «Песни Гаральда Смелого» в переложении Батюшкова: «А дева русская Гаральда презирает» (1978: 287) — несмотря на все доблести северного витязя, добивающегося любви «русской девы». В «Когда на площадях и в тишине келейной…» это «немецкое» упрямство теперь перенимает и делает своим Россия: парадокс состоит в том, что «немецкое» упрямство и должно помочь России отказаться от «германского» предложения[121].
1.4.3. Мотив скифско-германского пира в стихотворении «Кассандре»
Непосредственно после стихотворения «Когда на площадях…» Мандельштам пишет стихотворение «Кассандре». Образы скифского праздника в «Кассандре» представляют собой дальнейшую разработку мотивов пира-праздника в стихотворениях «Декабрист» и «Когда на площадях и в тишине келейной…»: роковая офицерская пирушка («Декабрист»), «янтарь, пожары и пиры» («Когда на площадях и в тишине келейной…») — грабежный праздник, «омерзительный бал» в «Кассандре»:
Когда-нибудь в столице шалой,
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы…
(«Кассандре»; 2001: 69)
Характеристики «скифства» корреспондируют с вышеразобранными характеристиками германства. Знаменательна описка-ослышка А. Ахматовой при цитировании одного из стихов «Кассандре» в мемуарах: «на диком празднике» вместо «на скифском празднике» (2001: 34). Дикость — одно из свойств, объединяющих скифство и германство в концепции Мандельштама. Такое наложение «германства» на «скифство» может показаться неудивительным в свете вышеуказанных символистских концепций германо-славянского варварства. Тем более что «славянский и германский лён» Мандельштам сам объединил в «Зверинце».
«Скифский праздник» — это еще и отсыл-выпад в сторону писательской группировки «Скифы» (А. Белый, Р. Иванов-Разумник, Н. Клюев, П. Орешин, с конца 1917 — начала 1918 А. Блоке одноименной поэмой). Близкие клевым эсерам «Скифы» на страницах газеты «Знамя труда», с которой сам Мандельштам начнет сотрудничать позже, в 1918 году, пропагандируют «духовный максимализм», «вечную революционность», «святое безумие» (ср. у Мандельштама «Но если эта жизнь — необходимость бреда»; Мандельштам 2001: 68), сдобренные эсхатологическим пафосом катастрофизма и русским мессианизмом[122]. Мандельштам в конце 1917-го — начале 1918 года еще не был готов полемизировать как со «Скифами», так и с их противниками, и только в статьях 1920-х, о которых речь впереди, он отчетливо сформулирует свое отношение к происходящим радикальным переменам. А пока Мандельштам вписывает новый старый топос «грядущего варварства» в систему своих культурософских и историко-поэтических координат. «Дружественный» пир превращается у Мандельштама в «омерзительный бал», в бесшабашный разбойничий пир варваров — своего рода осквернителей и мародеров культуры. Мандельштам сталкивает «скифский праздник» (варварское) с «берегом Невы» (Петербург, культура, цивилизация). На скифском празднике произойдет поругание культуры: «сорвут платок с прекрасной головы»[123].
Выбор «скифского» мифа вместо «германского» сделан не столько с целью русификации мифологического колорита высказывания — мы видели, как в стихотворении «Когда на площадях и в тишине келейной…» Мандельштам медитировал о судьбах страны в рамках германо-средиземноморской дихотомии. Он продиктован, с одной стороны, литературно-полемическими соображениями: выпад в сторону «Скифов», с другой стороны, вкусами адресата стихотворения. А. Ахматовой был гораздо ближе топос скифства, чем германства; вслед за Н. Гумилевым Ахматова не проявляла особого интереса к немецкой культуре. Есть и третий фактор выбора «скифства»: скифский миф символистов, «Скифов» и даже некоторых участников Цеха поэтов не был чужд для Мандельштама (ср. скифские мотивы в стихотворении «О временах простых и грубых…»). В связи с этим Е. А. Тоддес обратил внимание на «Скифские черепки» Е. Кузьминой-Караваевой (1912), отрецензированные Гумилевым (1990: 143–144) и реминисцированные у Мандельштама «чаадаевского» периода (Тоддес 1991: 33, прим. 13). Впоследствии стихотворения 1916–1921 годов будут объединены в сборник «Tristia», название которого отсылает к Овидию. Наложение «германства» на скифство обогащает историко-литературную сквозную линию «Тристий»: Овидий в Скифии (варварство) — прощание с Римом (культура)[124].