Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Новые культурософские концепции ложатся в основу собственно филологических размышлений[155]: язык как принцип единства при всей своей изменчивости и динамичности («ослепительно ясной в сознании филологов» (I, 219–220)) остается постоянной величиной, «константой». В свою очередь, сам «русский язык так же точно, как и русская народность, сложился из бесконечных примесей, скрещиваний, прививок и чужеродных влияний» (I, 220). Вся русская литература предстает в глазах Мандельштама литературой заимствований. Но заимствование заимствованию рознь: так, согласно Мандельштаму, символисты, за исключением И. Анненского и А. Блока, прививали русской литературе заведомо чуждое и экзотическое. В своей критике символизма Мандельштам переадресовывает блоковские упреки акмеистам в иностранности, сформулированные в статье «Без божества, без вдохновенья», — самим символистам.

Русский символизм характеризуется как «запоздалый вид наивного западничества, перенесенного в область художественных воззрений и поэтических приемов» («Письмо о русской поэзии», II, 237). Таков «нещадный и бесцеремонный» в обращении со словом Андрей Белый — «болезненное и отрицательное явление в жизни русского языка»: все служит у Белого на потребу его «спекулятивного мышления» («О природе слова», I, 221)[156].

Хищническому «конквистадорству», «утилитаризму» символистов, обращавшихся к европейской культуре и поэзии лишь для удовлетворения своих религиозных претензий, противопоставляется «спокойное обладание сокровищами западной мысли» («Письмо о русской поэзии», II, 237). Мандельштам призывает измерять европеизм символизма «градусами поэзии» А. Блока (там же: 238). Блок — «сложнейшее явление литературного эклектизма», «собиратель русского стиха» (там же: 295); не нарушая «домашности» русской литературы, он освоил опыт европейской поэзии и суммировал «европейский опыт» русской литературы XIX века. Часть этого русского «европейского» опыта — усвоение культуры немецкой.

По Мандельштаму, исследователь обязан говорить не о том, «что хотел сказать поэт», а о том, «откуда он пришел» («А. Блок», II, 252), потому что нет «ни одного поэта без роду и племени, все пришли издалека и идут далеко» («Письмо о русской поэзии», II, 239)[157]. Поэтому в своем эскизном портрете Блока он в первую очередь выстраивает его «литературный генезис»[158]. Блок, по мысли Мандельштама, оказывается глубоко связан как с поэзией немецкого романтизма, так и с традицией его восприятия в русской литературе середины XIX века:

«Он

(Блок. — Г.К.)
стал русским романтиком, умудренным германскими и английскими братьями, и, наконец, русским поэтом, который осуществил заветную мечту Пушкина — в просвещении стать с веком наравне. Блоком мы измеряли прошлое… Через Блока мы видели и Пушкина, и Гете, и Боратынского, и Новалиса, но в новом порядке, ибо все они предстали нам как притоки несущейся вдаль русской поэзии, единой и неоскудевающей в вечном движении… он пришел из дебрей германской натурфилософии, из студенческой комнатки Аполлона Григорьева» («Письмо о русской поэзии», II, 238).

Лексическое оформление характеристики Блока, «умудренного германскими и английскими братьями», уводит к концовке панъевропейской оды «Зверинец», в которой «и умудренный человек почтит невольно чужестранца» (I, 120): так и Блок, «умудренный» открытыми и чуткими романтиками, в своем творчестве «почтил» и освоил чужесть европейской культуры[159].

В своих характеристиках Блока Мандельштам во многом опирается не только на свои стихи, но и на положения статьи самого Блока об Ап. Григорьеве. Вот только некоторые из них, касающиеся немецкой темы[160]: «Григорьев петербургского периода — …мечтательный романтик, начитавшийся немецкой философии» (1989: 286–287). Описывая генеалогию Ап. Григорьева, Блок говорит об «„умственных сатурналиях“ шеллингианства» (Блок 1989: 286), «шеллинговском хмеле» и о «гегелевском чаде», сквозь которые звучит «сотрясающий» Ап. Григорьева «адский вальс» из оперы немецкого романтика Д. Мейербера «Роберт-Дьявол» (Блок 1989: 282)[161]. Мандельштам в своих характеристиках Блока частично переносит блоковские характеристики Ап. Григорьева на самого Блока. Конечно, это не произвольный перенос — сам Блок по ходу статьи многократно отождествляет себя с Ап. Григорьевым[162].

Пушкин, Гете, Баратынский, Новалис видятся мандельштамовскому поколению через призму Блока. Блок выступает посредником: благодаря Блоку Гете и Новалис заговорили на языке эпохи, актуализировались в сознании нового читательского поколения. Блок просветил, приобщил русскую поэзию 1900-х годов к поэтической культуре 1820–1850-х годов, неотъемлемой частью которой было усвоение опыта немецкой поэзии рубежа XVIII–XIX веков. Характерно, что Мандельштам говорит здесь о пушкинском императиве просвещения как актуализирующей адаптации[163].

Главные положения своих рассуждений, касающиеся литературных связей Блока с немецкой романтической традицией и ее восприятием в русской поэзии XIX века, Мандельштам, по нашему предположению, почерпнул не только из работ Блока, но и из статьи Жирмунского «Поэтика Александра Блока», опубликованной в 1921 году в сборнике «Об Александре Блоке». Эту статью Жирмунского Мандельштам читал и выделил, вместе со статьей Эйхенбаума, «именно как работу» из общего потока реакций на смерть Блока — «болотных испарений лирической критики» («А. Блок», II, 252). По мнению Жирмунского, в песнях Блока «романтическая стихия русской поэзии и русской жизни достигла вершины своего развития, и „дух музыки“, о котором говорил поэт, явился в самом совершенном своем обнаружении» (1977: 237). В числе «предшественников» Блока Жирмунский (а за ним и Мандельштам) называет Ап. Григорьева, в частности его переводы из Гейне (1977: 229)[164].

Мандельштам чувствовал и тематизировал ученическое родство своего синтетического подхода к поэзии XIX века с блоковским подходом. Поэтому неудивительно, что продолжателями Блока и антиподами символистов выступают в глазах Мандельштама акмеисты, которых Мандельштам вписывает в традицию «гениального чтения в сердце западной литературы»:

«Так Пушкин, и с ним все его поколение, прочитал Шенье. Так следующее поколение, поколение Одоевского, прочитало Шеллинга, Гофмана и Новалиса… Акмеистический ветер перевернул страницы классиков и романтиков, и они раскрылись на том самом месте, какое всего нужнее было для эпохи. Расин раскрылся на „Федре“, Гофман на „Серапионовых братьях“. Раскрылись ямбы Шенье и гомеровская „Илиада“» («О природе слова», I, 230).

Мандельштам дает не «канонический» акмеистический список заимствованной литературы, а свой, во многом отличный от программного списка Гумилева (1990: 58), в котором не было Гофмана по причинам антисимволистской «германофобии» главы акмеистов. Знаменательно и то, что «акмеистический ветер» раскрыл книги не просто новых авторов, а новых «старых», тех, которых когда-то впервые прочитало и открыло для себя литературное поколение начала XIX века. Прямо повторяются имена Шенье и Гофмана, ставшие фактом русской словесности в интересующую Мандельштама эпоху. Акмеистические (мандельштамовские) вкусы соотносятся со вкусами зачинателей русской поэзии. Такая секундарность поэтического мышления — не показатель творческой несамостоятельности, а свидетельство понимания литературной преемственности как осознанной рефлексивной работы с традицией. Аналог этой установке мы находим в поэтике реминисценций Мандельштама (а Мандельштам — в поэтике Блока): не чужой иностранный текст, а его преломление в русской поэтической традиции становится объектом цитации и стилизации[165].

вернуться

155

О связи мандельштамовских культурософских утопий 1920-х годов с поэтологическими манифестами периода акмеизма см. Lauer 2001.

вернуться

156

Знаменательно, что само понятие перевода употребляется Мандельштамом как ругательное: таков Бальмонт, «самый нерусский из поэтов, чужестранный переводчик эоловой арфы, каких никогда не бывает на Западе: переводчик по призванию, по рождению, в оригинальнейших своих произведениях» («О природе слова», I, 225). Бальмонт переводит, а согласно Мандельштаму, надо по-пушкински и по-блоковски синтезировать.

вернуться

157

Ср. филологизм мандельштамовской фразы с неосимволистским поэто- и языкопоклонством у Цветаевой 1923 года: «Поэт издалека заводит речь — поэта далеко заводит речь» (Цветаева 1994: II, 184).

вернуться

158

Характерно, что свою мысль о необходимости «установления литературного генезиса поэта, его литературных источников, его родства и происхождения» («А. Блок», II, 252) Мандельштам формулирует именно в контексте рассуждений о Блоке. Связано это не столько с тем, что Блок представлял в связи с этим благодатный материал и сам рефлексировал о своем «литературном генезисе», но и с тем, что Мандельштам накладывает на Блока собственные представления о поэтической преемственности. Случаи такой частичной самоидентификации-авторефлексии на чужом материале у Мандельштама постоянны: в 1910-е годы — Вийон, Чаадаев, в 1930-е — Данте, Пушкин, Гете. В начале 1920-х в роли такого самоидентификационного «мерила» выступает Блок.

вернуться

159

«Германство» Блока было тематизировано современниками. Ср. высказывание С. Соловьева о том, что «единственной его (Блока. — Г.К.) стихией нам все-таки кажется германизм. Потенциально весь Блок в Гейне и отчасти — в Гете» (1908: 88). О европейской теме в творчестве Блока см. Kluge (1967; 2006).

вернуться

160

Примером блоковско-мандельштамовских перекличек, выходящих за рамки немецкой темы, может послужить начало статьи Блока: утверждения григорьевского «вопроса о нашей самостоятельности» корреспондируют с мандельштамовскими поисками принципов единства русской культуры (и литературы). Ср. также григорьевские цитаты о «домашнем очаге», приведенные в статье Блока (1989: 284), с мыслями о «домашнести» и европейскости Блока у Мандельштама («А. Блок», II, 252), а также и с выработкой концепции эллинского домашнего тепла.

вернуться

161

У Ап. Григорьева, по Блоку (1989: 281), «профиль Шиллера» и «голубые глаза» — клише-сигналы германскости. Прокравшийся в церковь и что-то нашептывающий Григорьеву Фет сравнивается с Мефистофелем, сам Григорьев — с Маргаритой (Блок 1989: 282).

вернуться

162

Не это ли имел в виду в своей рецензии В. М. Жирмунский, говоря, что статья Блока «представляет чрезвычайно ценный документ не только для характеристики творчества и мировоззрения Ап. Григорьева, но также как изложение взглядов самого автора статьи»? (Цит. по: Блок 1989: 456). По истории блоковского прочтения Ап. Григорьева см. также Благой (1979: 492–520).

вернуться

163

И здесь видны переклички с блоковской статьей об Ап. Григорьеве. По Блоку, Ап. Григорьев — бесприютный сын того поколения 1840-х (во главе с «белым генералом» В. Белинским), которое опечатало Грибоедова и Пушкина. Те, в свою очередь, «заложили твердое основание зданию истинного просвещения» (Блок 1989: 278).

вернуться

164

В статье Жирмунского содержится и идея о формальном ученичестве футуристов у символистов, в первую очередь у Блока — как на уровне метафорического, так и ритмического построения поэтического текста (1977: 216–217, 237). Мандельштаму эта характеристика Жирмунского могла запомниться еще и потому, что в числе учеников-продолжателей метафоризма Блока наряду с футуристами и имажинистами назван сам Мандельштам: «Что касается новейших поэтов, то некоторые из них, как Мандельштам, или Маяковский, или имажинисты, пошли еще дальше Блока в раскрепощении метафорического построения от норм логически-понятной и последовательной практической речи, но тем не менее — в основном — они всецело являются его учениками» (Жирмунский 1977: 216). То, что мысль Жирмунского о Мандельштаме как ученике Блока (метафоризм) нашла отклик в размышлениях самого Мандельштама, подтверждается тем, что «Письмо о русской поэзии» заканчивается едкой критикой метафоризма московских имажинистов (II, 240), а в эссе «Литературная Москва», воздав должное заслугам «русской науки о поэзии… окрепшей в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского», Мандельштам переходит к критике метафоризма московской женской поэзии (II, 257).

вернуться

165

В рамках немецкой темы достаточно упомянуть ту же оссианистскую линию русской поэзии, на которую Мандельштам опирался при разработке «немецкой» образности в стихотворениях 1917–1918 годов.

35
{"b":"205362","o":1}