Он приметил рональдову «генштабную» шинель, и оба бывших офицера протолкались друг к другу в толчее камеры. Соблюдая традиции, Рональд как младший по чину и возрасту представился первым.
— Шпион? — Весело осведомился собеседник, — Или террорист?
— 58-10, часть вторая.
— Ба! Только-то! Пятерка?
— Десятка. С конфискацией.
Полковник присвистнул, сочувственно покачал головой.
— Что-то... Крепенько вас! Небось, о САМОМ анекдотец-то рассказали?
— Нет, нет... Но обо мне — после! Вас-то за что?
— За то, что... висит, и за то, что... болтается! Странно от умного человека слышать детские вопросики! Фронт... Немецкий плен... Лагерь близ Эльзаса... Групповой побег... Партизанская группа во Французском Сопротивлении... Вся Франция и сегодня о нас легенды рассказывает!
— А... как же все дальнейшее?
— Как обычно! Торжественное прощание... Вагоны в цветах... Триумфальный поезд на Родину... Родная граница. И тут— перемена декораций. Оказывается, мы — изменники Родины. Всем по десятке, как и вам. Через то же Особое Совещание. Нас тут, со мною, шестеро. Если послушаете истории моих спутников, поймете: Александр Дюма — бледнеет!
Двое этапников, доставленных вместе с Рональдом, поманили его с противоположных нар: нашли, мол, жилплощадь! Бывший майор перебрался туда.
Эти двое внушили Рональду симпатию еще в воронке.
Первый, Иван Федорович, маленького роста, с правильными, но мелкими чертами лица, типичный персонаж из «Вечеров на хуторе близ Диканьки», только не в свитке и шароварах шириною с Черное море, а в долгополой шинели и офицерской фуражке с голубым околышем. Похоже, из сталинских соколов!
Выяснилось, что летал на бомбардировщике, выбрасывался с парашютом, после госпиталя занял должность начальника Б АО[36], в каковом качестве и совершил свою последнюю посадку, повлекшую суровую статью от 7 августа 32-го. Преступление Ивана Федоровича состояло в перерасходе веселящей жидкости из трофейной цистерны. Более всего досадовал Иван Федорович на то обстоятельство, что, обнаружив хорошо укрытую цистерну, констатировал добротность и безвредность содержимого, сиречь настоящей горилки, он не догадался получше перепрятать находку, а доложил о ней по начальству, принял на учет, поставил на баланс и вскоре был обвинен в хищении сей социалистической собственности по суровому закону, кратко именуемому: ОТ СЕДЬМОГО ДО ВОСЬМОГО. Статья эта, введенная еще в 32 году, продолжала действовать и после войны и по тяжести наказания приравнивалась к 58-й, знаменуя собой как бы экономическую контрреволюцию. Осужденные по ней амнистированию не подлежали.
Иван Федорович тяжело переносил неволю. Ему никак не сиделось на месте. В своей длинной шинели, заложив руки за спину, он мерил камеру по диагонали и вполголоса напевал: «В такую лихую погоду нельзя доверяться волнам!» В его позе, взгляде и голосе было нечто истинно трагическое, без всякого наигрыша, и полковник Соколов почти без иронии сравнивал его с Наполеоном на святой Елене...
Второй человек, примеченный Рональдом еще в Бутырской церкви, был из коренных москвичей, называл московские улицы их настоящими старыми именами и печалился обо всех снесенных храмах.
При ближайшем знакомстве он оказался вторым по счету лицом из встреченных в заключении сотен и сотен советских граждан, кто вполне откровенно и недвусмысленно выражал антипатию к советскому строю. Первым Рональд считал нового знакомца — профессора Тимофеева. Однако тот соблюдал осторожность, высказывался несколько уклончиво. Свое отношение к советскому режиму он характеризовал примерно так: мол, отношусь я к нему, как относился бы к заболевшей нелюбимой жене. Будучи джентльменом, я, разумеется, посылал бы за врачами, не жалел бы лекарств и процедур, но в случае летального исхода не испытал бы огорчения...
В отличие от столь осторожной формулировки, Николай Федорович прямо называл режим незаконным, бандитским и антинациональным игом. Сознавая малую вероятность реставрации монархического строя (чему он в душе сочувствовал, приговаривая, что Россия, дескать, искони была страной монархической, ею же и осталась даже при Иосифе Первом), он в теории соглашался и с парламентской республикой Россией, но при соблюдении следующих условий: ликвидация насильственных колхозов (и сохранение тех коллективных хозяйств, где люди сами пожелали бы остаться в колхозе); введение фермерской системы землепользования, с частной собственностью на землю и передачей фермы по наследству старшему сыну или другому лицу, по указанию завещателя, однако без права деления и дробления фермы; сохранение государственной собственности на железные дороги и крупную промышленность и разрешение частного предпринимательства в пределах до 50 рабочих у одного хозяина.
Эту программу Николай Федорович заимствовал из предварительных материалов к Пражскому Съезду власовских организаций 2 апреля 1945 года (слишком поздно Гитлер дозволил этот съезд и сумел использовать притягательную силу принятой на Съезде программы — так считал сам Николай Федорович)...
* * *
Тысячи людей «переработала» Краснопресненская пересылке в ту сырую осень 1945 года... Людей сгоняли и разобщали, сводили в толпы и сортировали по вагонам, крытым «студебеккерам», речным баржам, камерам, коридорам, дворам, этапным колоннам. Заключенному трудно верится, что за стенами тюрьмы течет себе обычная, будничная, трудная и милая жизнь, граждане поутру отправляются по учреждениям и фабрикам, родители готовят детей в школу, пекутся о ранцах и пеналах, о платьицах и штанишках...
В дважды осиротевшей (после смерти Кати и ареста Рональда) квартире оставались два школьника — девочка Светочка и мальчик Федя. Что-то с ними? Живут ли они по-прежнему в Малом Трехсвятительском? Или их уже выселили из конфискованной, согласно приговору, квартиры? И куда выселили? Не грозят ли семье, в том числе и самой Валентине Григорьевне, опасные последствия как ближайшим родственникам осужденного врага народа? Ведь Рональд не верил в психоаналитические выводы профессора Тимофеева насчет причастности новой супруги к делу посадки мужа. Но некий глубинный червячок подозрительности в душу заползал! Почему жена так выпытывала у Рональда подробности его романа с Юлией Вестерн? Почему исчезли у Рональда незадолго перед арестом кое-какие бумаги из стола? Он тогда подумал, что сам переложил их куда-нибудь подальше, да и запамятовал, куда именно...
...Из дому никаких вестей не поступало. В трех передачах Рональд видел почерк жены — этим почерком перечислены были предметы передачи, — никакой иной информации бумажка-список не несла. Был один тяжкий момент перед вынесением приговора: его вызвали подписать бумагу, что, мол, с его ведома и согласия подлежат сожжению все его дневники, письма и прочие бумаги, изъятые при аресте. Следователь заверил, что таково общее положение, не допускающее исключений. И Рональд подпись свою поставил. Он не сразу понял, что уничтожаются как раз все положительные характеристики, вся его переписка с Катей, все фронтовые письма, многие выписки из приказов, справки о ранениях, снимки, записки товарищей по госпиталям и те архивные документы, которыми он гордился: письма Винцента, два письма А.М. Горького, Катина переписка с Сакусан и писателем из станицы Вешенской... Были обречены огню и записки друзей зарубежных: скандинавского Горького, старой датской писательницы...
Подписав согласие на сожжение, Рональд рискнул спросить у следователя, здоровы ли дети и каково положение с работой жены, но тот отвечал уклончиво, подтвердив лишь, что жена по доверенности, им, следователем, заверенной, получила мужнину зарплату, литературный гонорар и даже новый мундир, заказанный в мастерской Генштаба и к моменту ареста еще не совсем готовый... Когда же Рональд осведомился о своем старшем, о Ежичке, дошедшем почти до Берлина, следователь сделал серьезное лицо и строго заявил, что на такие вопросы отвечать не положено! Все, мол, определится после окончания дела!