Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это — луховицкая старушка. Она откровенно плакала, в голос.

Капитану захотелось утешить ее, притом грубовато, упреком!

— По ком, мамаша, плачешь? Это же — немцам пособника, полицаи, вражины наши, а не... сыночки!

Из последнего ряда заключенных, вернее, этапников, один, изможденнее и старше прочих, будто обернулся, глянул на штабного офицера в затянутой портупее и негромко, со всей силой презрения кинул одно слово:

— Дур-рак!

Конвоир на него замахнулся... Шествие кончилось, прошло еще десятка два собаководов с овчарками. Перестроились обе шеренги конвойных, сомкнулись, затопали следом за колонной.

Слово же, кинутое этапником, будто так и повисло в весеннем воздухе. Оно преследовало капитана до самого переулка, до родного дома, и вдруг оказалось на воротной створке, начертанное детской рукой, школьным мелком, рядом с другим словом, похабным, заборным... И никак не мог отделаться Рональд Вальдек от этого слова, и даже в дни последующие, когда попадало на глаза мелком начертанное, он все возвращался памятью на Казанский вокзал...

После сдержанной семейной встречи он разобрал почту. Сигнал его книги ждет редактора-составителя... Когда на другой день он представил сигнальный экземпляр в Академию Генштаба, будущий рецензент, знаток истории Второй мировой войны, глянув на обложку, заметил вслух:

— Составитель — капитан. Отв. редактор — полковник. Автор предисловия — генерал... Ясно, кто книжку сделал!.. Поздравляю, капитан!

Вечером, с другим поздравлением, позвонил майор Флоренс: «Главное управление кадров присвоило вам звание «майор», товарищ Вальдек! Покупайте новые погоны!»

А еще сутки спустя только уснувшего после трудного дня сплошных лекций Рональда разбудили из первого сна, перед самой полуночью незнакомые люди полувоенного вида. Позади их испуганно жался у дверей управдом.

— Капитан Вальдек? Рональд Алексеевич? Ордер на арест и на обыск! Одевайтесь, Вальдек! И... поехали! С обыском тут без нас управятся!

...Когда его уводили, сонные дети — Федя и Светочка — проснулись и испуганно таращили глаза от непривычно яркого для ночной поры света. Арестованный поцеловал детей и сказал жене искусственно бодрым тоном:

— Какое-нибудь глупое недоразумение! Вернусь — самое большее через неделю. Как разберутся. Помни главное: за мной — ничего худого нет! Береги детей и... не очень расстраивайся! Будь здорова, до скорой встречи!

В эти свои утешительные словеса он не очень верил, хотя ясно отдавал себе отчет в том, что «за ним» воистину — ничего худого нет!.. Только... нешто те миллионы, что садились до него в ту же Харонову ладью, были хуже и виноватее его? А кто вернулся? Почитай что за уникальными исключениями, вроде Винцента, никто...

Так вот и началась для Рональда Вальдека та долгая, беспросветная полоса заклятия мраком, о которой Данте сказал:

«...И Я — ВО ТЬМЕ, НИЧЕМ НЕ ОЗАРЕННОЙ!»

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Немерцающий свет

Глава восемнадцатая. ХЛЕБ СО СЛЕЗАМИ

Кто хлеба не вкушал, соленого от слез,

Ночами не стонал, в бессоннице, у ложа,

Тому познать еще не довелось

Небесных сил твоих, о, Боже!

Гете (перевод Р.Штильмарка)

1

Унизить до потери человеческого достоинства... Напугать... Внушить новичку сознание его вины и неотвратимости неизбежной кары. Парализовать волю к борьбе. Создать ощущение обреченности, полной безнадежности любых видов протеста и сопротивления. Новичок должен сразу понять: он попал в налаженный государственный механизм и обязан покорно претерпеть весь положенный цикл операций. Только покорность может сократить и самый цикл и повысить шансы человека уцелеть...

Таков внутренний смысл тех манипуляций и процессов, что сопровождают на Лубянке прием каждого нового арестанта с воли.

...Легковой автомобиль доставил арестанта Вальдека на Большую Лубянскую, или улицу Дзержинского, в тот самый нарядный, в классическом стиле дом с колоннами, чугунной решеткой и воротами затейливого литья, что принадлежал в 1812 году генерал-губернатору Ф.В. Растопчину, давал тогда в своих залах приют Карамзину, а с первых месяцев эпохи Великого Октября служит как бы чистилищем для душ, в чем-то несозвучных этой эпохе и поэтому обреченных на горькое прижизненное странствие в тот круг преисподней, каковой и будет определен им здесь, на улице Дзержинского.

У Рональда осталось ощущение, будто для начала его раздели донага и поставили под прожекторным лучом. Заставили принять почти ледяной душ (дома, час назад, он с удовольствием помылся в ванной), и за это время одеждой его занялись особо уполномоченные на то люди. Сперва очень грубо, с подчеркнутым презрением спороли все зримые приметы чина, ранга, звания и состояния: звездочку с шапки, канты, погоны, форменные пуговицы, равно как и все прочие пуговицы, ремешки, хлястики, крючки и все то, что помогает воинской справе держаться на человеческом теле, не сползая. Вскрывались швы, вывертывались и частично срезались карманы, прощупывалось малейшее утолщение или уплотнение ткани, обшлага, отвороты, воротничок, подпарывалась подкладка, убирался поднаряд — наплечники, китовый ус из мундира, отпарывались знаки ранений и наград. Все, мол, сие — суета сует, кто дал, тот и снимет. А то еще арестантишко человеком считать себя будет, в то время как он есть — сущее...

В таком опозоренном, даже опаскудненном виде арестант-новичок провел свою первую ночь в отдельном боксе лубянского чистилища при негаснущей лампочке над прижатым к стене откидным столиком и деревянным сиденьем, похожим на сундучок: для лежания — коротко, двоим бы сидеть — в самый раз.

Сон не шел, а мыслей своих в ту ночь Рональд Вальдек потом как-то даже стыдился: для человека, вторично попадающего в подобное положение, задавать себе риторический вопрос «за что?» по меньшей мере наивно! Будто и не понимал, что один звук его фамилии, судьба отца, начальные страницы биографии с именами родных и знакомых уже за глаза и выше достаточно, чтобы смести с поверхности пролетарской планеты это классово сомнительное лицо! Об этом очень четко говорил Маяковский: «Мы б его спросили: а ваши кто родители?..»

А то, что этот чужак верил в справедливость пролетарского дела, не позволяя себе никаких сомнений насчет правильности партийной линии и непогрешимости «вождя народа», старался как-то даже оправдать гибель таких людей-алмазов, как его родной отец («жертвы ошибок при классовой дифференциации»), воспитывал собственных детей беззаветными советскими патриотами, — дак это его личное, внутреннее дело! За то и на Лубянку привели... не в 17-м году, а — эвот — аж только в 45-м!

По звукам в коридорах он понял, что наступило утро. Его бокс открыли, дали совок и метелочку:

— Уборка камеры!

Он, кстати, давно уже не подметал полов! Но... со своим уставом в чужой монастырь, как известно, не ходят.

Потом он с болью услышал быстрые короткие шажки, оборвавшиеся у соседнего бокса. Господи, женщину привели, судя по шажкам, молодую, в узкой юбке... На высоких каблучках... И, верно, тоже велели убирать камеру!

...Есть что-то общее между предварительными приемными процедурами советской больницы и советской тюрьмы. И тут, и там дают сразу понять, что поступающий, более не принадлежит себе, целиком подчинен воле власть предержащих, поставленных над ним, ради бесспорной государственной задачи — исцеления или исправления поступившего. И нет уже в мире силы, могущей избавить от предначертанных манипуляций, записей, замеров, анализов и опросов. Кстати, в снисходительно-фамильярном обращении советского больничного медперсонала со вновь поступающим не намного больше гуманности, чем у советских тюремщиков...

Началась обработка, так сказать, предследственная. Стрижка наголо, под машинку (разумеется, тупую, дерущую волосы). Фотографирование в новом, стриженом об линии: сперва — анфас, с напряженным взглядом в объектив; потом — в профиль, с покорным наклоном головы...

55
{"b":"204398","o":1}