Но Вольтер недолго был в милости. Уехав из Парижа, он жил сначала в Люневиле у добросердечного Станислава, короля польского и герцога Лотарингского, потом в Со, у г-жи дю Мен, где написал «Семирамиду», «Ореста» и «Спасенный Рим»; наконец, в Берлине, у Фридриха, ставшего тем временем прусским королем. Здесь провел он несколько лет, удостоенный звания камергера, прусского ордена «За заслуги» и пенсии. Он бывал на ужинах во дворце вместе с Мопертюи, д'Аржансоном и с Ламетри — этим атеистом в услужении у короля, того самого короля, который, по словам Вольтера, «обходился без двора, без государственного совета и без религии». Но то не была возвышенная дружба Аристотеля с Александром, Теренция со Сципионом; довольно было нескольких лет близкого общения, чтобы развеять то немногое, что могло соединять сердца философствующего деспота и поэта-софиста. Вольтер задумал бежать из Берлина. Фридрих выгнал его.
Изгнанный из Пруссии, отвергнутый Францией, Вольтер два года провел в Германии, где опубликовал «Анналы империи», любезно составленные им для герцогини Саксен-Готской; затем он обосновался у ворот Женевы вместе с племянницей своей, г-жою Дени.
Первым плодом этого уединения была трагедия «Китайский сирота», в которой талант Вольтера сверкает еще с прежней силой, и жизнь его стала бы теперь спокойной, если бы алчные книгопродавцы не напечатали его отвратительную «Девственницу». В ту же пору, живя попеременно в своих имениях Делис, Турней и Ферней, написал он «Поэму о лиссабонском землетрясении», трагедию «Танкред», несколько повестей и другие сочинения.
Именно тогда он выступил с кичливым великодушием в защиту Каласа, Сирвена, Лабарра, Монбайля и Лалли — этих несчастных жертв юридических ошибок. Тогда же он поссорился с Жан-Жаком, подружился с Екатериной II, для которой написал историю предка ее, Петра I, и помирился с Фридрихом. Наконец к тому же времени относится его сотрудничество в Энциклопедии; участники ее хотели доказать свою силу, но доказали лишь свою слабость, создав этот отвратительный памятник, которому в дни революции была под стать ужасная газета «Монитер».
Достигнув преклонного возраста, Вольтер захотел вновь увидеть Париж. Он вернулся в этот Вавилон, столь соответствовавший характеру его дарования. Встреченный всеобщими приветственными кликами, несчастный старец смог воочию убедиться, как широко его влияние. Он мог радоваться или ужасаться своей славы. Силы его не выдержали волнений этого путешествия, и он угас в Париже 30 мая 1778 года. Вольнодумцы утверждали, что он унес в могилу свое неверие. Мы не последуем за ним так далеко.
Мы рассказали о частной жизни Вольтера, теперь попытаемся обрисовать ее со стороны литературной и общественной.
Назвать имя Вольтера — значит охарактеризовать весь восемнадцатый век, значит определить одним словом двойственную физиономию этой эпохи, которая, что бы ни говорили, была только переходной эпохой и для общества и для литературы. В глазах историка восемнадцатый век всегда словно зажат между веками предшествующим и последующим. Вольтер в нем — главное действующее лицо, в известной мере лицо типичное; и как ни поразителен этот человек, он все же выглядит незначительным между великим образом Людовика XIV и гигантской фигурой Наполеона.
Два существа таятся в Вольтере. Двум влияниям подверглась его жизнь. Его творчество имело двойные последствия. Бросим же взгляд на эту двойственную деятельность, одна сторона которой развернулась в литературе, а другая отразилась на общественных событиях.
Каждую из двух сторон вольтеровского гения мы будем рассматривать в отдельности. Но не будем забывать при этом, что они проявлялись в тесном согласии, а результаты их воздействия возникали всегда одновременно, скорее слитые воедино, чем связанные между собой. И если на сей раз мы разделяем их, то единственно по той причине, что не чувствуем себя в силах охватить единым взглядом все необозримое целое; и мы подражаем в этом случае уловкам тех восточных художников, которые, не умея нарисовать человека спереди, все же ухитряются дать его полное изображение, помещая на одном рисунке два профиля рядом.
В литературе Вольтер оставил после себя один из тех памятников, которые не столько подавляют своей грандиозностью, сколько поражают размерами. В воздвигнутом им здании нет ничего величественного. Это не королевский дворец, это не приют для бедняков. Это здание базара, нарядное и просторное, неправильной формы, но удобное, где несметные богатства выставлены среди грязи; где любые интересы, любое тщеславие, любые страсти найдут все, что им будет угодно; роскошный и зловонный базар, где продается любовь и сладострастие, где толкутся бродяги, торговцы и зеваки и куда редко заглядывают пастырь душ и неимущий. Здесь — блестящие галереи, всегда заполненные восхищенной толпой, там — тайные подземелья, куда не удалось еще проникнуть никому. Под этими пышными аркадами вы увидите тысячи шедевров мастерства, отмеченных высоким вкусом и переливающихся золотом и бриллиантами; но не ищите здесь бронзовую статую строгих античных форм. Вы найдете здесь убранство для ваших салонов и будуаров; но не пытайтесь найти здесь украшений, достойных алтаря. И горе несчастному, все богатство которого — его душа и кто подвергает свою душу соблазнам этого великолепного вертепа, этого чудовищного храма, где признают лишь то, что не является истиной, и преклоняются лишь перед тем, что не есть бог.
Если мы и говорим о такого рода памятнике с восхищением, то нельзя требовать, чтобы мы говорили о нем благоговейно.
Мы пожалели бы город, где рынок переполнен, а церковь пуста; мы пожалели бы литературу, покидающую тропу Корнеля и Боссюэ, чтобы устремиться по следам Вольтера.
И все же мы далеки от мысли отрицать гений этого необыкновенного человека. Напротив, убежденность в том, что гений этот так прекрасен, как только может быть гений писателя, заставляет нас еще более горько оплакивать легкомысленное и пагубное его употребление. Мы думаем и о Вольтере и о литературе, когда сокрушаемся о том, что он обратил против неба дарованную ему небом силу разума. Мы скорбим об этом прекрасном гении, не понявшем своей высокой миссии, об этом неблагодарном, осквернившем чистоту своей музы и святость своей родины, об этом перебежчике, который не подумал, что место поэтического треножника — рядом с алтарем. Глубокая и непреклонная истина состоит в том, что в самой вине его уже содержится и возмездие. Слава его далеко не так велика, как могла бы быть, потому что он не брезговал никакой славой, даже славой Герострата. Он обрабатывал все поля без разбору, но нельзя сказать, чтобы хоть одно из них он возделал. С преступным честолюбием разбросал он на них вперемежку и пригодные в пищу и ядовитые семена, но, к вечному стыду его, больше всего плодов дали отравленные ростки. «Генриада» как художественное произведение куда ниже «Девственницы» (что, конечно, не означает, будто эта преступная поэма является совершенной даже в своем постыдном жанре). Его сатиры, порой отмеченные клеймом дьявола, гораздо выше его более невинных комедий. Его легкую поэзию, где часто бьет в глаза обнаженный цинизм, предпочитают его лирическим стихотворениям, в которых попадаются серьезные, пронизанные религиозной мыслью строки.[27]
Наконец его повести, при всем их цинизме и безверии, стоят большего, чем его исторические сочинения, в которых те же пороки не так заметны, однако недостойный тон повествования противоречит самому существу исторического жанра. Что же касается его трагедий, где Вольтер и впрямь великий поэт, где находишь и верно схваченные характеры и слова, идущие от сердца, то нельзя не признать, что, несмотря на множество великолепных сцен, трагедиям этим все же далеко до Расина и, в особенности, до старика Корнеля. И здесь нас тем более нельзя подозревать в несправедливости, что углубленный анализ драматургии Вольтера доказывает нам его высокое мастерство в области театра. Мы убеждены, что если бы Вольтер сосредоточил огромные силы своего ума в одном жанре — трагедии, вместо того чтобы распылять их в двадцати, он превзошел бы Расина, а может быть, даже сравнялся бы с Корнелем. Но он растратил свой гений на остроты; и оттого-то был столь необыкновенно остроумен. Вот почему печать гения лежит скорее на всем его творчестве в целом, чем на каждом его произведении в отдельности. Постоянно обращаясь только к своему веку, он пренебрегал мнением потомства, суровый образ которого должен всегда владеть мечтой поэта. Из каприза и по легкомыслию он вел борьбу со своими капризными и легкомысленными современниками, стремясь и посмеяться над ними и все же понравиться им. Муза его, которая была бы так прекрасна, сохрани она свою естественную красоту, пыталась приобрести заемное очарование за счет румян и кокетливых ужимок, так что постоянно хочется обратить к ней слова ревнивого любовника: