Литмир - Электронная Библиотека

Он никогда не фиксирует характеры, он их тщательно исследует, не боясь упреков в затянутости, неторопливости, а то и в скучности. Анализ не терпит суеты, в искусстве тем более. Он спешит понять и потому не торопится познавать.

— Свои фильмы мне хотелось делать для зрителя, самостоятельно думающего и чувствующего, в расчете на его активность и сотворчество.

Ему нужен был актер, способный — по масштабу личности и таланта — ничего впрямую не утверждая, ни на чем не настаивая, вместе с ним проникать в этого необыкновенно-обыкновенного человека. Актер, чутко улавливающий малейшие нюансы поведения героя, даже тогда — и прежде всего тогда, — когда нет внешних поступков, а есть лишь внутреннее, еще не переплавившееся в поступок состояние. Актер, настроенный на внутреннюю, не заглушённую словами волну собственного, подлинного голоса.

С самого начала, даже в фильме «В огне брода нет» — наиболее экспрессивно-изобразительной его картине, Панфилова все-таки больше всего волновало не изображение, за которым порой теряется человек, а сам человек. И чем дальше, тем больше освобождался Панфилов от изобразительных ухищрений, от взвинченного монтажа и спонтанной импровизации. От «потока» жизни, равно как и символов ее, от «говорящих» предметов и «немых» актеров.

В последующих картинах у него почти не было второго плана. Но он умудрялся «населять» и «раздвигать» экран, используя для этого всего лишь несколько персонажей и практически одну, как в «Валентине», почти сценическую площадку. Или один, как в «Вассе», павильонный объект — дом Железновых, отгороженный от живой, за его стенами, жизни, но сумевший вобрать в себя эту жизнь и развернуть ее в душных комнатах, забитых мебелью в стиле «модерн».

— Отсутствие второго плана в «Валентине», — сказал Панфилов в одном из интервью, — помогает передать атмосферу, ощущение заброшенности места действия. Как передать на экране тайгу? Показать высокие, в два обхвата деревья? В течение всего фильма мы не видим никого, кроме главных героев, — вот это-то и создает ощущение потерянного в тайге островка. Но главным для меня было добиться впечатления неординарной укрупненности, значительности всего происходящего.

Объемность его фильмов — не за счет панорам и густоты массовки, а за счет тончайших, полученных чисто кинематографическим путем взаимосвязей героев. Не человек через окружающую его среду, а среда, общество, время — через человека.

Он освобождает пространство от предметов, чтобы дать простор взгляду, жесту, слову. Он сдерживает движение камеры, пренебрегает «обратной точкой» — его герои часто не видят себя со стороны (глазами других). Не актер выверяет свое лицо — лицо выявляет героя.

Вершина мимического монолога — Чаплин. Не случайно он так боялся заговорить, убегая от бедности слов в богатую мимикой и жестом исповедь. Исповедь Чаплина, аскетически сжатая мыслью и понятная сердцу каждого на земле, не запугивала, не взвинчивала. Она освещала и облагораживала глубинной печалью, которой всегда сопутствовал смех. Смех очищает. Снимает шелуху слов. Делает понятным, объяснимым самое, казалось бы, необъяснимое в поведении людей.

Кинематограф Глеба Панфилова — это тоже открытость, неприбранность человеческих состояний, когда, как в жизни, и смех, и плач — попеременно. Когда, как в жизни, каждый поступок человека неоднозначен, равно как и сам человек. Вот почему посыл Панфилова почти всегда необычен. Безграмотная санитарка Таня Теткина — художница. Ткачиха Паша Строганова — Жанна д'Арк. Фабричная девчонка Лиза Уварова — мэр города. В буфетчице Анне проглядывает облик русской Медеи. Все эти превращения (открытые, как в «Начале», или выявленные живописью камеры, как в «Валентине») только кажутся необычными. Вся логика поведения женщин из фильмов Глеба Панфилова только на первый взгляд алогична. Как, впрочем, и поступки героев Чаплина, чья эксцентричность оправдана не эксцентричностью самих ситуаций, в которые он попадает, а характером чаплиновского героя, в котором как раз все убедительно, нормально. И получается, что, скорее, анормальны те, которые не могут так доверять себе, как этот маленький чаплиновский чудак.

Все было бы неправдой, а совмещение в одном человеке фабричной девчонки из города Речинска и Орлеанской девы из далекой, к тому же средневековой Франции — уж совсем нонсенс, если бы Панфилов не открыл актрису, которая не стала нам доказывать, что несовместимое в отдельных случаях совмещается, а сумела наглядно показать, что это и есть наше «я», его непредсказуемые, индивидуальные проявления.

Его героини богаты той содержательной простотой, которая редкость не только в искусстве (на что с горечью сетовал Станиславский), но и в жизни. Они не простецкие, не упрощенные, а «простые», то есть сохранные, природные. Истинные!

Ему нужна была актриса, чтобы раскрыть эту простоту сложности и убедить нас в ее подлинности! Не только открывать правду, а тревожить, мучить нас правдой. Он приводит зрителя к самоосознанию в том мире, в котором он живет. Ибо в фильмах Панфилова тревоги этого мира, его временные приметы — боли и судороги, душепотрясения и вознесения — не в атмосфере вокруг героя, а в самом герое. Уберите из картины «В огне брода нет» поэтику ее изобразительных решений, оставьте Теткину наедине с теми, кто сопровождает ее на коротком пути к «всеобщему счастью», о котором она так мечтала, и время не уйдет из фильма. Оно неуловимым, неописуемым образом в глазах, жестах, в походке — в каждой мимической ниточке, протянутой между ней и пространством.

В каждой из героинь его фильмов есть Жанна д'Арк. Но они не Жанна. Они вышли из своего времени, взращены на своей земле. Мир большой (Родина, Век, Эпоха) и мир маленький (Паша, Теткина, буфетчица Анна, Елизавета Уварова) — все это он складывает в один мир.

Какая же ему нужна была актриса, чтобы стать этим миром?

Не послушница, а соучастница. Единомышленница. Заговорщица. Та, которая будет идти за ним, но и за собой. Его словом, но и своим. Его болью, которая не стала ее, а всегда была в ней.

«Бог за мир взимает дорого…» (М. Цветаева) — с этой готовностью платить, не растрачивая, не разменивая себя. Жертвовать, но не собой, не талантом своим, а всей жизнью — пришла в его кинематограф Инна Чурикова.

Пришла, чтобы остаться в нем насовсем.

Видение

В зале никого не было. Никого, кроме Тани Теткиной. Она смотрела с экрана своими заглатывающими мир глазами и повторяла, как заклинание, как молитву:

— Скорей бы. Скорей бы мировая революция.

— Послушай, — сказала я, наперед зная, о чем ее скоро спросит офицер на допросе. — Послушай, Теткина, ты и правда веришь, что придет такое время, когда люди перестанут мучить друг друга?

— Верю.

— Ты веришь во всеобщую гармонию?

— Во что?

— В благодать.

— Не понимаю, во что?.. — А потом убежденно, о своем: — Верю. Верю.

В тот день я не стала дожидаться трагического конца фильма «В огне брода нет» — не хотела, чтобы она погибла. И она осталась рядом со мной — в пустом просмотровом зале, где я снова, вот уже в который раз, смотрела фильмы Глеба Панфилова.

Потом пришла Паша Строганова. Паша из «Начала», проживающая в шестидесятые годы в городе Речинске (есть такой или похожий на него, но Паша там жила да и сейчас живет, наверно).

Она посмотрела на меня вызывающе-растерянно, независимо-любопытно:

— А вы кто?

— Я критик. Хочешь, я напишу о тебе книгу?

— Хочу, а что?.. Только я не артистка. И я не эффектная. И я замужем. А вы что, мной интересуетесь? — И пошла, не понимая, кому и зачем понадобилась.

Я крикнула туда, в глубину экрана:

— Паша, вернись!

Она улыбнулась, чуть не плача (как тогда, в фильме, в актерском отделе столичной киностудии, где ей сказали, что на нее нет больше «спроса»).

— Странно. Как все это странно.

Теперь их было двое… рядом со мной, в темном зале «Мосфильма».

Мэр города Елизавета Уварова вошла энергично, быстро, делово. Привычно закурила, ловко зажигая на лету спичку. Строго посмотрела сквозь толстые стекла очков.

3
{"b":"203626","o":1}