Литмир - Электронная Библиотека

Стоит Теткина на промерзшей платформе — заброшенная в самое пекло времени, обреченная дотла в нем сгореть. Плачет Теткина. Но быстро высыхают слезы женщин, которых судьба приучила часто провожать и редко встречать. Каменеют выжатые горем лица. Так и лицо Теткиной — точно кто-то провел по нему кистью, осушил, оголил застывшую в глазах боль. Долго смотрит она вслед уходящему поезду. И кажется мне, что видит его длинную, на годы, дорогу и ту станцию под названием «Речинск», на которой через много лет он оставит другую странную девчонку, только в короткой юбке с большим чемоданом в руках. Или ту, в Сибири, под названием Чулимск, где только недавно проложили железную дорогу и откуда, как ни грозится, никуда не уедет буфетчица Анна. Но когда это еще будет.

Любовь открыла Теткиной все запахи, все краски жизни, а жизнь оказалась местом не для любви. Затянула в огонь, в котором нет брода. Ушли все, кого она любила: Алеша, комиссар Евстрюков, беспутная, безотказная Мария. А с ними — ее дом, ее семья. Их забрала будущая жизнь, которая, возможно, будет прекрасной, но их в ней уже не будет. Напрасно кричит: «Не пущу!» Время сильней. У него один неоспоримый аргумент: «Стыдно, Теткина, идет революция!»

«Ну как мне без вас жить? Жить-то как?» — плачет Теткина.

Это как тучей повисает над ней, над ранеными в санитарном поезде, сгибает несгибаемую волю коменданта Фокича. Но именно Теткина, а не Фокич, который убежден, что ее еще «учить и учить марксизьму», знает — как. Смерть Теткиной — не опровержение, а подтверждение ее жизни. Она — лишь печальный факт ее экранной биографии. Необязательный, как теперь думает режиссер Панфилов. Он жалеет, что отказался от другого финала, по которому Теткина не должна была умереть. Однако многие критики полагают, что именно тогда он остался верен художественному чутью. Не стану сейчас спорить, кто прав. Одно для меня безусловно: смерть Теткиной — факт ее биографии, а не судьбы. Судьба же определилась задолго до того момента, когда ушли все, кого она любила. Оставшись одна, она, сама того не ведая, знает, как жить, когда, казалось бы, жить невозможно.

К этому как вплотную подходят все чуриковские героини. Не обходя то место, где «жить нельзя», а продираясь сквозь него, они все равно выбираются наверх. В жизнь.

Да, все они узнают печальную истину, что «не мать, а мачеха — любовь». Жестокую истину, ведомую поэтам: «Где отступается любовь, там подступает смерть-садовница» (М. Цветаева).

— Аркаша, возвращайся, я жду тебя! — крикнет Паша Строганова, как когда-то кричала вслед уходящему поезду Таня Теткина. Только не война его увела, а уклад нормальной, мирной жизни. Обратно, в насиженное гнездо, где все — за него и никогда — он сам за себя. Но Паша еще надеется: вернется! В ней нет смирения Теткиной, продиктованного временем, которое вынуждало провожать любимых на подвиг. Паша из другого времени. Она бешено, скандально даже сопротивляется той силе, которая оказалась сильнее ее любви, — жизни как она есть. Той, которая врывается без стука и уходит, не сказав «прости». В бешенстве она бросается не уничтожать, а спасать жертву, еще не понимая, что жертва-то — такая смирная, образцово-показательная, не курящая, не пьющая — вовсе не жертва, а палач. Это потом Паша поймет, кто палач и что она, Жанна д'Арк, должна отвечать своим судьям. А в тот момент, когда жена пришла за своей частной собственностью, она вопит и бьется — сначала как тигрица, а потом как подбитая муха о толстое оконное стекло.

«Не пущу!» — голосом матроса с прогулочного катера хрипит Паша. И кидает чемодан в шкаф: «Не отдам!» Не отдам чемодан, Аркадия, любовь — сейчас для нее все это вместе. Потом разберется, что важнее, а сейчас — не отдать!

Он еще сопротивляется, картинно выкрикивает: «Я твой!» Но уже далеко, внизу, уже упав, без синяков и царапин, с той вершины, на которую она его подняла (а думала, что это он — ее). И оттуда, сверху, взывает Паша к действию, к решению: «Аркаша, возвращайся, я жду тебя!»

И он вернулся — в свой дом, в котором обычная жизнь. Жена с когда-то красивым, а теперь злым лицом хранительницы этого дома. Грустный ребенок, уставший от бесконечных родительских ссор. И наконец, он сам — отяжелевший, ожиревший, который никуда не уйдет и ничего не сделает, хоть и повторяет: «Ну, я пошел». — «Только попробуй!» — грозит жена. Напрасно волнуется: он не попробует. И Паша это понимает. Всю эту сцену мы увидели ее глазами с порога его дома, куда Пашу не пустили. А увидев, испугались: господи, что же с ней сейчас будет? Как она доберется домой? Нам этого не показали. Но просторы игры Чуриковой таковы, что многое можно представить себе без нее. Она играет с таким запасом образной информации, с такой густотой чувств и широтой их эмоционального захвата, что ей не надо непосредственно участвовать во всех экранных и неэкранных событиях. И сами события, и то, что испытали в них ее героини, и как при этом себя вели, и даже как выглядели, мы можем не вообразить и сочинить, а восстановить и проявить (иногда годы жизни) через один жест, взгляд, интонацию.

Вот почему мы прошли за Пашей этот путь домой, которого не было на экране. Какой же тяжелой стала ее подпрыгивающая походка! Как давит, вниз тянет всегда легкая, впереди летящая сумочка (на длинном, через плечо, ремне). Как ссутулилась спина, сникли волосы, бесформенно повисло мини-платье. Мы идем за ней долго, в длинном, бесконечном возвращении в дом, из которого выволокли и куда больше никогда не вернется ее счастье. И вдруг она обернулась. Мы и не заметили, как вошли за ней в ее одинокую комнату, стены которой были свидетелями их непродолжительной любви.

Глаза — два круга, два зрачка. В них остановилась жизнь, кажется, навек вселилась живая боль. Окатила, полоснула и застыла — в одном зрачке, в одной точке. «Было тело, хотело жить. Жить не хочет» (М. Цветаева).

Кто из нас не испытал вторжения беды, тисками сжимающей горло? Когда в оцепенении не можешь сделать шаг — не потому, что боишься упасть, а потому, что его нет, этого шага: не впереди пропасть, а ты в пропасти. Когда думаешь, что кричишь, а на самом деле — нем. Когда уже ничего не думаешь, а голова как каменный мешок, и нет сил сбросить его. Когда все слова, какие только знал, забыты, а те, что только сейчас узнал, беззвучно молят о спасении.

Все это я, потрясенная, вспомнила, глядя на Чурикову (Пашу), зажавшую в руке косу. И только слезы, теплая, с детства надежная влага, растворили и унесли в своих потоках Пашину беду.

— Плачь, плачь, миленькая, — просит старый друг Павлик, которому всегда помогала она, а теперь наступил его черед помочь ей.

Мы теперь знаем: будет жить! Но как, если все, чем жила, предало, выставило за порог?! Сначала Аркадий, потом кино, которое заманило и выбросило, потому что на таких, как Паша, «больше нет заявок». Такие, как она, «пока не требуются».

— Что же, я теперь никому не нужна? — спросит Жанна д'Арк.

— Пока нет.

Не ее, мол, сейчас время. Но когда оно наступит, ее время? Сколько ждать, да и как ждать, если никому не нужна?

И все-таки знает как. Но об этом наш разговор еще впереди.

Умирал тяжело больной молодой человек. Надежды, казалось бы, не было никакой. Старый врач, просидев сутки у его постели, утром сказал: «Будет жить!»

— Какие у вас основания это утверждать? — удивился другой. Тоже врач, но другой врач.

— Организм не допустит. Этому молодому человеку есть для чего жить.

— Мистика. Вы меня не убедили.

— Что поделаешь, — вздохнул старый доктор. — Он меня убедил.

История любви Сашеньки Николаевой («Тема») к неизвестному нам бородачу сосредоточилась в одной лишь сцене. Никогда еще борьба чуриковских героинь за любовь (жизнь) не достигала такого драматического наполнения, как здесь. Уходил не просто любимый человек — уходил смысл жизни, разрушалась та основа, на которой они вместе строили не дом, а мироздание. Швырялось под ноги не просто чувство, а все ценности сосуществования, которые они вместе открывали и которые делали осмысленной их общую, не подтвержденную загсом, но тем не менее общую жизнь. На глазах разлеталось то, что держало их духовность, цементировало нравственность, — как во время землетрясения, когда пушинками взлетают в воздух балки, колонны, крыши и вдруг теряют вес предметы, которые только что защищали людей, поднимали, гарантировали убежищу надежность и прочность. Не женщину он бросал, а с ней (в ней) — реализованную сущность своей жизни. Казалось, стоит только вспомнить их общее прошлое, вернуться в него, вместе раствориться в нем — и он останется. И всем телом, таким сейчас непристроенным, замерзшим под свободной, мягкой блузой, она приникла к нему. Так мать спасает ребенка, прикрывая его собой. Но он не хочет защиты. Он боится ее бескорыстного материнства. Он бьет словами, чтобы обесценить свою любовь, ее, — так ему легче. Бьет, не жалея, говорит, не думая, сам себя оглушая. Но ей не больно — ей страшно. Не за себя — за него. Что он там будет делать, в чужой стране — «без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни…»? А здесь было все — и вера, и разочарования, и усталость, и напряженность духа, и страсть мысли. Это и была их живая жизнь. Уйти из нее — убить себя.

14
{"b":"203626","o":1}