— Да, сказала она, это все правда, что говорят и говорили о Николае Васильевиче. Несколько лет тому назад он явился к нам вполне босяком, поселился у нас и вскоре увлек и обесчестил мою дочь, — назло мне, как он сам выразился. Назло за что? Но он и сам этого не знал: просто, говорит, захотелось сделать гадость и все тут. Затем он на ней женился, свел ее в гроб, а девочку, прижитую с ней, увел с собой, уходя от нас. Жил он тем, что потешал купцов, мещан и мужиков всяким шутовством, игрой на гармонике, тем, что заставлял своего несчастного ребенка плясать под гармонику и приговаривать всякую похабщину. Он иногда даже брал ее, как щенка, за шиворот и, на забаву мужикам, бросал в реку, в пруд. Вот, говорил он, вы сейчас увидите, православные, образец рационального воспитания, — и трах ребенка в воду! Бог ему судья, замечательный, но ужасный был человек. Тургенев, желая его спасти, целое имение ему подарил. Так нет — он и имение бросил. Оскорбил ни за что, ни про что Тургенева и опять ушел шататься…
И еще кстати о Левитове. Теперь и Левитова никто не знает, не помнит, а меж тем и он когда-то гремел и опять с полным основанием, так как тоже обладал замечательным талантом: из того, что он написал и напечатал, по крайней мере, треть принадлежит к истинным перлам русской литературы. Но и Левитов погиб в белой горячке в одной из московских больниц. И Левитов был горький пьяница и бродяга. И его сто раз пытались (совершенно тщетно, разумеется) спасти, устроить. Я знал одного из этих спасителей, и он мне рассказывал:
— Я однажды Левитова подобрал в такой грязи, в такой нищете, которой вы представить себе не можете. Он у меня отдышался, отъелся, я его одел, обул, предоставил ему прекрасную комнату, снабдил карманными деньгами, — мол, живи, сколько хочешь, поправляйся, работай… И чем же он мне отплатил за все это? Выхожу раз утром, а он ходит по гостиной, куда только что поставили новую шелковую мебель, — и мочится на кресла, диваны… Увидал меня и сделал этак ручкой: «Вот вам, говорит, полюбуйтесь на свою мебель!» А затем вышел в прихожую, взял свой картуз и палку — и исчез…
Впрочем я, конечно, не сравниваю Успенских с Есениными, — разница между ними безмерная. Все, мною рассказанное о Левитове и Успенском, сущие, конечно, пустяки по сравнению с той чудовищной низостью, до которой дошли прозаики и поэты из острожников и полотеров. Мы о них уже много наслышались и начитались. Например, мы читали в «Современных записках» статью Ходасевича все о том же Есенине, где, между прочим, рассказывается, что у Есенина, в числе прочих способов обольщать девиц, был и такой: он предлагал девице посмотреть расстрелы в Чека, — я, мол, для вас легко могу устроить это. Но все-таки рекомендую непременно прочитать «роман» Мариенгофа. Как документ, это самая замечательная из всех книг, вышедших в России за советские годы. Мариенгоф сверхнегодяй — это ему принадлежит, например, одна такая строчка о Богоматери, гнуснее которой не было на земле никогда. Но чудовищный «роман» его очень талантлив, действительно лишен всякого вранья и есть, повторяю, драгоценнейший исторический документ.
Я приведу из него всего несколько строк, сравнительно невинных, но все-таки удивительно постыдных для почитателей Есенина: о том, как жулики гримируются под самородков, и сколь уже не ново это искусство. Есенин, в зависимости от необходимости, то воспевавший сладким тенором Иисуса, то с балаганно-наигранной удалью «крывший матом» все и вся на земле и на небе, поучает Мариенгофа, как надо делать поэтическую карьеру:
— Так, с бухты-барахты, не след лезть в русскую литературу, Толя, искусно надо вести игру и тончайшую политику. Трудно тебе будет в лаковых ботиночках. Разве можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брюках из-под утюга? Вон, смотри — Белый. И волос уж седой, и лысина, а даже перед свой кухаркой, и то вдохновенно ходит. А еще очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят. Да и вообще каждому надо поставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас всходил? Тут, брат, дело надо было вести хитро. Всходил в поддевке, в рубашке расшитой, как полотенце, с голенищами в гармошку. Один говорит, что это его, Есенина, в литературу ввел Городецкий, другой — что это ввел Клюев, третий — что это Сологуб, четвертый — что это Мережковский, Гиппиусиха, Блок… А я со всеми соглашаюсь: ввел, ввел… Все на меня в лорнеты, — «ах, как замечательно, ах, как гениально» — а я-то краснею, как девушка, никому в глаза не гляжу от робости! Потеха! Знаешь, я никогда в жизни не носил таких рыжих сапог и такой драной поддевки, в какой перед ними предстал. Говорю, еду в Ригу бочки катать, жрать, мол, нечего. А какие там бочки — за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом… Вот и Клюев тоже так. Тот маляром прикинулся. К Городецкому с черного хода пришел, — не надо ли, мол, чего покрасить, — и давай кухарке стихи читать. А кухарка сейчас к барину, а барин зовет поэта-маляра в комнаты, а поэт-то упирается: где уж, мол, нам в горницу, креслица барину перепачкаю, пол вощеный наслежу… Барин предлагает садиться, — Клюев опять ломается, мнется, да нет, мол, мы постоим… Так, стоя в кухне, и читал ему стихи…
— Тут, рассказывает Мариенгоф, Есенин помолчал, глаза его обернулись в серые, злые. «Меня, продолжал Есенин, недели три по салонам таскали, я им похабные частушки распевал под тальянку… Ух, как ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!»
<Ответ на анкету «Литературной недели» «Дней»>*
1. Что вы думаете о художественной литературе в Советской России?
2. Каких беллетристов, работающих в Советской России, вы считаете людьми талантливыми или подающими надежды?
Думаю, что для людей, мало-мальски понимающих, что такое художество, и не раздувающих «советскую» литературу с посторонними целями, о ней не может быть двух мнений: в общем она очень горестна, да и не может быть иной.
Среди «советских» (разумея новых, «молодых») писателей есть люди от природы способные, но ведь почти все они люди некультурные, самомнительные, притязательные, всячески (и больше всего своим рабством) развращаемые, принужденные постоянно дышать невероятной вульгарностью, грубостью, лживостью и бессовестностью, которой отравляет воздух России ее до противоестественности подлая власть.
Желаю им как можно скорее избавиться от нее.
Проклятое десятилетие*
Письмо <в редакцию>
Дорогой Петр Бернгардович!
Я слишком поздно получил Ваше письмо, Вашу просьбу отозваться на «проклятое», по Вашему выражению, десятилетие, которое будет на днях «праздновать» Россия. Кроме того, что я могу сказать? Все слова давно сказаны и мое отношение не только к большевикам, но и ко всей «великой и бескровной» хорошо известно. Я лишь могу еще раз всеми силами души присоединиться к великому хору проклятий этому десятилетию, ибо все-таки найдутся, слава Богу, миллионы не только русских, но и вообще человеческих душ, которые паки и паки проклянут этот юбилейный день, да, может быть, и день собственного рождения в том мире, где оказалось возможно такое десятилетие, подлее и преступнее которого не было еще в нем с самого его сотворения.
Да помянет Господь всех убиенных в эти годы, да благословит Он всех погибших и боровшихся за Россию и за подобие Божие данное человеку: не будь их, усумнилась бы душа в этом подобии и со страхом отреклась бы от принадлежности к России.
Обнимаю Вас с сугубой сердечностью, дорогой друг и соратник!
Ваш Ив. Бунин
17–30 октября 1927 года.
Приморские Альпы.
<Ответ на анкету о 10-летии Октябрьского переворота>*
1. Что стоило русскому народу 10-летие большевистского владычества?