Таким образом, с первых дней горестной эмигрантской жизни Бунин занимает крайне правые позиции, выступая со статьями, резкость тональности которых выделяет их даже и в «белой библиотеке». Он восхищается вождями «русской Вандеи» — Л. Г. Корниловым, А. И. Деникиным (с которым познакомился еще в Одессе — «очень изящный человек с голым черепом, легко и свободно ходит. Глаза бархатные под густыми ресницами, усы черные, бородка седая. Улыбка удивительно хорошая. Прост в обращении»[5]), А. В. Колчаком («Настанет время, когда золотыми письменами, на вечную славу и память, будет начертано Его имя в летописи Русской Земли» — статья 1921 года «Его вечной памяти»), П. Н. Врангелем. Их имена неотрывны для него от утраченной России. 1(14) апреля 1921 года заносит в дневник: «Вчера панихида по Корнилове. Как всегда, ужасно волновали молитвы, пение, плакал о России»[6]; через год: «Панихида по Колчаке. Служил Евлогий. Лиловая мантия, на ней белые с красными полосы. При пении я все время плакал. Связывалось со своим — с Юлием и почему-то с Ефремовым, солнечным утром каким-то, с жизнью нашей семьи, которой конец»[7].
В своих взглядах Бунин бескомпромиссен, выражая мнение большинства, однако трибуну ему найти, как это ни парадоксально, не так-то легко. Впрочем, парадокс этот просто объясним.
Почти вся русская эмигрантская печать с 20-х годов оказалась в руках представителей левых партий, партий меньшинства, преимущественно эсеров, имевших богатый опыт пропагандистской работы и, можно сказать, не просто ушедших в изгнание, но зачастую как бы возвратившихся на свои прежние явки, обладая к тому же значительными капиталами. «Они были богатые люди, — вспоминал много позднее Роман Гуль, — Цетлины, Гавронские, Фондаминские, Гоцы, это все — чайная фирма „Высоцкий и сыновья“, причем отцы делали миллионы, а сыновья — революцию. Все были эсерами»[8]. Они, в своем большинстве «учились в Москве <…>, потом уехали в университет в Германию. Вернулись к 1905 г<оду> уже соц<иал> — револ<юционерами> потом тюрьма, ссылка, эмиграция. Все видели, кроме слона, т. е. народа», — записала В. Н. Муромцева-Бунина[9]. При этом эсеры (и левые кадеты) хорошо знали, как создавать политические структуры и проводить через печать свои партийные взгляды. Им принадлежали газеты «Общее дело» В. Л. Бурцева, «Последние новости» П. Н. Милюкова, «Дни» А. Ф. Керенского, превратившаяся с 1922 года из ежедневной газеты в журнал «Воля России» Е. Е. Лазарева и даже «главный» общественно-политический и литературный журнал русского Зарубежья, однопартийно-эсеровский по составу редакции «Современные записки». Это меньшинство идейно сражалось сразу на два фронта: против коммунистического руководства Москвы и против угрозы «справа». Время от времени от этого меньшинства откалывались те, кто прямо «шел в Каноссу» и требовал (хотя бы из тактических соображений) примирения с большевиками в надежде на их перерождение. По убеждению Бунина, это была как раз та либеральная интеллигенция, которая, раскачивая в России монархию требованиями «свобод», подготовила почву для большевистского переворота. Только в 1925 году эмиграция получила периодическое издание, выражавшее интересы ее монархического большинства — газету «Возрождение» (Париж), во главе которой встал П. Б. Струве и на страницах которой Бунин регулярно выступал в пору его редакторства.
Отвергая большевистскую диктатуру как «великий дурман», царство дьявола, Бунин (о чем уже говорилось) ничего не прощал и тем либералам, которые «подняли крик о „реакции“ на смех курам, в первые же мартовские дни 1917 года и накричали реакцию такую, какой еще не бывало» (статья 1922 года «Итоги»). В свой черед, его выступления вызывали ответную волну, можно сказать, либерального террора.
Когда 16 февраля 1924 года Бунин выступил на собрании «Миссия русской эмиграции» с одноименной речью, затем опубликованной в газете «Руль», на него и на других участников обрушилась едва ли не вся «левая» периодика и прежде всего «Последние новости». После передовой от 20 февраля «Вечер страшных слов» (написанной, очевидно, самим Милюковым), последовали статьи «Вечер самооправданий и демагогии», «Голоса из гроба», «Новый Апокалипсис», «Бессильные потуги», авторы которых порой опускались до беспардонной грубости. Недаром даже сотрудники кадетской газеты «Руль» отмечали, что выступления против «правых» в «Последних новостях» велись с большим раздражением, чем даже против Ленина и большевиков. По крайней мере эти отклики шли совершенно в той же тональности, что и статья в коммунистической «Правде» «Маскарад мертвецов», подписанная инициалами Н. С. (нетрудно угадать, что ее автором был молодой критик Н. П. Смирнов, занимавшийся литературой русской эмиграции и впоследствии репрессированный как троцкист).
Однако на родине Бунина воспринимали не просто как творца «мертвой красоты и живучего безобразия» (формулировка критика-перевальца Д. А. Горбова), но прежде всего как активного политического противника. Неприятие было, как мы знаем, взаимным и принимало у Бунина, — при его темпераменте художника-публициста — самые резкие формы: «Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству и равенству, высоко сидел на шее русского дикаря и весь мир призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие, в прах дробить скрижали Моисея и Христа, ставить памятники Иуде и Каину, учить семь заповедей Ленина <…> Боже, и вот к этому самому дикарю должен я идти на поклон и служение?» («Миссия русской эмиграции»).
В этом политическом (и человеческом) контексте совершенной фальшивкой выглядит недавно опубликованное в периодике «послание», якобы обращенное в том же самом 1924 году к советской власти, то есть, по Бунину, к «планетарному злодею»: «я изъявляю готовность добровольно ехать в СССР и предстать перед судом. Я это делаю в уверенности, что сомнений и недоверия по отношению ко мне теперь быть не может. Я прошу разрешения явиться в посольство» и т. д.[10] Тут, что ни слово, то отдает лубянской «липой», например, словцо «теперь» — уж не после ли произнесения им речи «Миссия русской эмиграции»? Правда, публикатор оговаривается: «Эпистола написана женским почерком (может быть, это Вера Николаевна Муромцева-Бунина взялась переписать сие „прошение“? — О. М.), да и подпись „И. Бунин“ не характерна для классика». И все же вывод категоричен: «Письмо писалось под диктовку Бунина <…> Так что случилось, почему Бунину не позволили вернуться в 1924 году на родину?»[11]
Быть может, не следовало бы и останавливать внимание читателя на этой явной фальшивке, если бы не печатно высказанные уверения о возможности приезда Бунина с повинной в 1924 году к «этому самому дикарю» «на поклон и служение». Вернемся к реальности. Бунин не только идейно отвергал большевизм, он даже физически («Я как-то физически чувствую людей», — повторяет писатель и в «Окаянных днях», и в «Записной книжке») ощущал свою несовместимость, своего рода идиосинкразию, с коммунистическими «вождями и ведомыми».
Мучительные впечатления, вынесенные Буниным из «красной Москвы» и «красной Одессы» жгли его все 20-е годы, мешая «чистому» творчеству и порождая страстные, пристрастные и голографически живые зарисовки:
«Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены… И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы „пламенной, беззаветной любовью к человеку“, „жаждой красоты, добра и справедливости“!