— Знаете, это какое-то чудо, нечто невероятное! Лежит в постели старик, телесно едва живой, краше в гроб кладут, а умственно не только гениальный, а сверхгениальный!
Эта печальная и однообразная жизнь моя в доме Чехова в 1905 году была однажды внезапно нарушена криком в телефон одной ялтинской дамы, что в России революция, всеобщая забастовка, остановились все железные дороги, не действуют телеграф и почта, государь уже *в Германии — Вильгельм прислал за ним броненосец… Я тотчас побежал в город: какие-то жуткие сумерки, везде кучки народа, быстрые и таинственные разговоры — все говорят почти то же самое, что кричала нам в телефон ялтинская дама… На другой день стало известно уже точно, что действительно в России всеобщая забастовка, поезда не ходят, в Ялте не получаются ни письма, ни газеты, почта и телеграф закрыты… Меня охватил просто ужас при мысли застрять в Ялте. Побежал на пристань — слава Богу, завтра идет пароход в Одессу! Решил этим путем доехать до Москвы.
Утром 18 октября проснулся от волнения в пять часов, до отчаяния грустно простился с Марьей Павловной и с Евгенией Яковлевной, в 8 уехал на пристань. Шла «Ксения». На душе была тяжесть, тревога, погода хмурилась. Возле Ай-Тодора выглянуло солнце, озарило всю гряду гор от Ай-Петри до Байдар-ских Ворот, и на душе стало немного легче, спокойнее. В Севастополе тотчас сбежал с парохода в город. Купил «Крымский вестник», с жадностью стал читать возле памятника Нахимову — и вдруг слышу голос стоявшего рядом со мной бородатого жандарма: говорит кому-то в штатском, что выпущен манифест о даровании свободы слова, союзов и вообще «всех свобод». Взволновался до дрожи рук, поехал в редакцию «Крымского вестника». Там прочел наконец манифест. Чувство великого и, может быть, страшного события! Ночью на пароходе, на пути в Одессу, долго стоял с вахтенным матросом на носу: настроен крайне революционно, речь все время тихая, твердая, угрожающая, говорит ровно, не повышая голоса, глядя на темную равнину бегущего навстречу моря…
Почти полвека прошло с тех пор! Но вот недавно опять вспомнил я слова Чехова об умственных способностях Толстого, лежавшего почти при смерти на даче Паниной в Крыму, а вслед за этим то, как решительно и кратко определил ум Толстого Максим Горький:
— «Ум небольшой, но беспокойный».
Столь же кратко и решительно определил он и разницу между Толстым и самим собой:
— Толстой сказал моему другу Владимиру Поссе, что из всех моих произведений он одобрил только «Ярмарку в Голтве». И, разумеется, сие как нельзя более понятно: он же, этот Толстой, прозаик, а я — романтик!
Можно ли однако судить строго Горького за такие слова? Ведь как сказочно и балаганно знаменит он был с самого начала своего литературного поприща и до своих последних дней! Вот он однажды читал Сталину, Ворошилову и Молотову свою сказку в стихах «Девушка и Смерть». И Сталин собственноручно надписал на печатном тексте его сказки:
— «Эта штука сильнее, чем „Фауст“ Гете».
Как ни гениален был Сталин, нельзя было бы поверить этой надписи, но вот передо мною лежит большая брошюра под заглавием «Жизнь и творчество Горького», издание какого-то «Детгиза», и в ней эта надпись сфотографирована.
Не очень высокого мнения о Толстом был и Леонид Андреев. Я однажды, в Москве, в ту пору, когда звезда Андреева стояла особенно высоко, зашел к доктору Доброву, свояку Андреева, и увидел и услышал следующее: доктор сидит и курит на диване, а коротконогий Андреев, в поддевочке и в сапожках, ходит по кабинету тоже с папироской в руке и, глядя в пол, энергично протестует:
— Нет, Филипп, ты все-таки не прав. Ты ставишь меня выше Толстого. Очень приятно слышать. Но ты уж слишком унижаешь его. Вспомни хотя бы то, с какой силой бичевал он пошлость!
Эта речь сделала бы честь сумасшедшему или идиоту. Но Андреев не был ни сумасшедшим, ни идиотом. Он только слишком ошеломлен был своей славой после дикого успеха его смехотворно трагической «Бездны», патологически отвратительного «Василия Фивейского», «Красного смеха», «Царя Голода», где смерть, притоптывая, ест бутерброд, но порою, когда ему не нужно было играть роль великого и мрачнейшего в мире писателя или во хмелю, среди приятелей, бывал прост, мил, шутлив: до сих пор вспоминаю с улыбкой, как зимой 1913 года он приехал на Капри, остановился в том же отеле, где жили мы, вошел в мою комнату солнечным ранним утром, держа в руке стакан с умывальника (с надписью Odol), полный белым вином, и вдруг весь отшатнулся, безумно глядя на меня:
— Что такое? Что с тобой? Ты сбрил свою бородку? Ну, знаешь, это замечательно! С бородой ты козел обыкновенный, а без бороды ты козел необыкновенный!
P. S.
Еще несколько строк в добавление к моим «Воспоминаниям».
В Париже уже довольно давно выходит два раза в неделю газетка «Русская мысль», которую, помимо ее редактора, В. Лазаревского, возглавлял и возглавляет В. Зеелер, бывший известен в свое время в качестве недоброй памяти учредителя «Казачьего банка», а морально — писатель Шмелев, такой горячий поклонник Гитлера, что даже отслужил однажды благодарственный молебен в Париже по случаю захвата Гитлером Севастополя, и писатель Зайцев, великий любитель Италии и автор бесконечного «Путешествия Глеба», пишущий в свободное от этого «Путешествия» время еще и биографии, — то Тургенева, то Жуковского, который, по весьма развязным словам Зайцева, был «с юности начинен возвышенностями», а в поездке по России со своим воспитанником, будущим императором Александром Вторым, «подзакусывал» с ним на станциях, больше всего «действуя по пирожкам», меж тем как будущий император «налегал на чай». А все это я клоню к тому, что В. Зеелер выдумал и напечатал в «Русской мысли» с год тому назад нечто довольно удивительное обо мне и о Чехове: я будто бы в самом гнусном виде изобразил когда-то Чехова (будто бы идущего под зонтом и со свечкой в руке в отхожее место) и напечатал эту гнусность в «Современных записках». Я, конечно, ничего подобного никогда не изображал и не печатал, но нелепая ложь Зеелера была и есть вполне законна в том потоке лжи, которой целых три года, при безмолвном соучастии Зайцева, старалась опозорить меня «Русская мысль», начав со лжи о том, будто я совершил «сальто-мортале» к большевикам. А потом клеветать на меня в том же роде усердно принялась госпожа Степанова в «тетрадях» «Возрождения», каковые «тетради» редактирует ее муж, С. П. Мельгунов: она утверждает, что я вел с парижскими большевиками «переговоры» относительно моего возвращения в Москву, не сообщая впрочем, почему я все-таки остался в Париже. «Вероятно, не сошелся в цене с большевиками за это возвращение», — подумает какой-нибудь умный читатель «тетрадей».
В конце концов я уж готов был «покаяться» перед Зеелером и Степановой и просить их о «высшей мере наказания» для меня, но тут меня спас шестой выпуск новой «советской» энциклопедии, где сказано, что я одержим «совершенно бешеной ненавистью к советскому союзу».
6.5.1953. Париж.
Комментарии
Данная книга задумывалась как единый свод публицистических выступлений И. Бунина послереволюционного периода. В настоящее издание включены все выявленные на сегодняшний день публицистические тексты, созданные в 1918–1953 гг., в том числе и открытые письма, ответы на анкеты, интервью.
В ходе работы над книгой были просмотрены коллекции периодических изданий Юга России и Русского Зарубежья, хранящиеся в Российской государственной библиотеке, Государственной исторической библиотеке, Научной библиотеке Государственного архива РФ, Библиотеке Института научной информации по общественным наукам РАН. Исследование публицистики предполагает ориентацию не на время создания произведения, а на момент его появления в печати; поэтому тексты воспроизводятся в порядке их публикации. Например, очерк «Андре Шенье» Бунин датировал летом 1919 г., но опубликовал лишь 20 февраля 1926 г. Тексты даются по первой публикации; исключения оговариваются в комментариях. Так, «Речь о Пушкине», произнесенная И. Буниным по случаю 150-летия со дня рождения А. С. Пушкина, помещена в книге по авторской дате 21 июня 1949 г., а не по первой публикации в книге А. Седых «Далекие, близкие» (Нью-Йорк, 1962). Появление повторов определяется тем, что составители стремились сохранить авторскую редакцию каждого текста, показать, как строились публицистические произведения Бунина.