Вчерашний вечер был проведен у нее. Дмитрий приехал и с ним этот мужчина с бритыми плоскими губами — Шиляев. Они говорили о крестьянстве, и Шиляев объявил, что имеет самые достоверные сведения о крестьянских восстаниях.
— Пять лет твердили мужику, что после сдачи налога он может делать со своим хлебом, что вздумается, а теперь — здравствуйте! — закупорили внутрикрестьянский оборот, закрыли базары. Что же мужик? Так и даст себя ограбить?
Трубачевский возразил ему с такой злобой, что сам удивился.
— Никаких восстаний нет, — сказал он, — но вы, без сомнения, дорого бы дали, чтобы они начались.
Варвара Николаевна оборвала разговор, но Дмитрий, который все время смотрел на него косыми, недоброжелательными глазами, успел пробормотать, что он согласен уважать коммунистов, но терпеть не может коммуноидов. Трубачевский вспылил, но сразу не нашелся и потом весь вечер подбирал язвительные ответы. Весь вечер он молчал, слушая, как они говорят о Стефане Цвейге, накануне приехавшем в Ленинград, о том, кто убил Чжан Цзо-лина. Он был чужой среди них. Дмитрий его ненавидел…
Он снова вздохнул и сел за стол. Нужно работать. Нужно взять себя в руки. Он написал на выгоревшем листе: «Нужно взять себя в руки», — и просидел с полчаса, рисуя фигуры и рожи. Одна вышла вроде Дмитрия, но старого, с горбатым носом. Нужно взять себя в руки. Он нарисовал руки, потом себя с маленькой, жалкой головкой.
Телефон зазвонил, отец снял трубку.
— Коля, тебя!
Трубачевский бросил карандаш… Взять себя в руки. Все решить. Быть может, уехать.
— Я слушаю.
— Николай Леонтьевич, это Бауэр. Вы сегодня ко мне собираетесь?
— Здравствуйте, Сергей Иванович. Я хотел часа в три приехать.
— А раньше нельзя? Сейчас?
— Сейчас? Что случилось?
— Вот приезжайте…
Он, кажется, еще что-то хотел сказать, но раздумал. С минуту он слушал Трубачевского, все повторявшего свои вопросы, и вдруг, ничего не ответив, повесил трубку.
— Сергей Иваныч! — еще раз закричал Трубачевский.
Тишина. «Переговорили?» Снова тишина. Так Бауэр говорил с ним впервые. Что-то случилось! Он побежал одеваться.
Через полчаса он был на улице Красных зорь.
В черном парадном сюртуке, серьезный и бледный, Бауэр ходил по кабинету, заложив за спину руки. Парадный сюртук был надет не для того, чтобы в нем разговаривать с Трубачевским, — утром Бауэр председательствовал на торжественном заседании в Академии наук. Но Трубачевский замер на пороге; произошло что-то страшное, иначе для разговора с ним старик не стал бы так одеваться!
— Сергей Иваныч!
Бауэр обернулся. Он плохо выглядел, и Трубачевский, как ни был взволнован, успел заметить, что у него щеки обтянуло и мешки под глазами стали лиловыми и обвисли.
— Ну-с, Николай Леонтьевич, — с некоторым усилием сказал он, — садитесь вот сюда и давайте говорить откровенно. Только прошу вас заранее — не волноваться. Вы — юноша нервный, а я последнее время вот этих волнений всех по возможности избегаю.
— Сергей Иваныч, я совершенно спокоен, — почему-то стараясь не дышать, отвечал Трубачевский.
— Помните ли вы тот случай, когда месяца четыре назад обнаружилась в нашем архиве пропажа? Были там три неизвестных письма Пущина, Владимира Раевского карточка с приглашением и еще что-то, рисунки.
— Помню.
— Я тогда рассчитывал, что эти бумаги найдутся, — помолчав, продолжал Бауэр, — ну, а они не нашлись. И я теперь вижу, что и не могли найтись.
— Почему? — пробормотал Трубачевский, хотя отлично знал почему.
Старик остановился подле него, слегка сощурясь.
— Почему? А потому, что это была пропажа не случайная. И не последняя. Я сегодня обнаружил, Николай Леонтьевич, что из архива пропали документы, которые даже нельзя назвать ценными, потому что им цены нет. И не то что из одного отдела, как это было в прошлый раз. Из разных, и с большим выбором! С таким выбором, который обличает человека, знакомого не только с русской палеографией. Вот, например, из девяти писем Густава Адольфа взято только одно, собственноручное, а восемь диктованных остались. Из древних рукописей взяты «Пандекты Никона Черногорца» пятнадцатого века. Из пушкинского бюро — Кишиневский дневник, то есть единственная страница, которая от него сохранилась. Из личной моей переписки…
Щека задергалась, он взялся рукой за сердце и сел. Трубачевский бросился к нему. Он тяжело дышал, полузакрыв глаза, раздувая ноздри. Потом поднял глаза — огромные и усталые.
— Сергей Иваныч!
— Потом, — тихо сказал Бауэр. — Приходите потом, через час. Машу позовите. Пускай капли принесет, она знает.
6
Главное было — не растеряться! Главное — ясность. Все решить, все обдумать заранее.
Он посмотрел на часы — половина третьего. К Неворожину, в «Международную книгу». Короткий разговор: «Через четверть часа я позвоню в ГПУ». Несколько минут он простоял у дома 26/28, стараясь вспомнить, какой трамвай ходит отсюда на проспект Володарского. Второй, третий? Он спросил. Тридцать первый! Хорош, ездил тысячу раз и забыл!
На площадке второго вагона толстая тетка прижала его мешками, от которых воняло кожей, маляры стояли в люльках и смотрели вниз с высоты, опираясь на длинные кисти, пароходик покачался на волнах и пропал. Он очнулся на Марсовом поле и вспомнил, что не платил за проезд.
— Получите!
Кондукторша смотрела с недоумением. Ах нет, заплатил! И только что. Он вынул и разгладил билет на ладони.
Несмотря на то, что план был обдуман и решено не теряться, он влетел в «Международную книгу» с таким видом, что все встрепенулись, а кассир инстинктивно задвинул ящик с деньгами.
— Могу я видеть Бориса Александровича Неворожина?
Бородатый мужчина (знакомый, потому что не так давно у него был свой магазин на Петроградской) сказал, что Неворожина нет.
— Где же он?
— Болен. Сегодня на работу не вышел.
Трубачевский вернулся на улицу Красных зорь.
Неворожин жил в Вологодском переулке, недалеко от Филатовской детской больницы. «Прошло полтора месяца с тех пор, как я записал его адрес, и нужен был весь этот ужас, чтобы я наконец явился к нему. Я подлец, слабый подлец. Но ничего! Тем лучше, разговор будет короткий».
Старушка в белом переднике и сама белая, маленькая и худая открыла ему. Такой же маленький старичок в белой толстовке и белых холщовых штанах стоял в прихожей и держал ладонь козырьком над глазами.
— Борис Александрович немного нездоров. Впрочем, я сейчас спрошу. Как ваша фамилия?
Она ушла и пропала. Десять минут Трубачевский, размахивая портфелем, метался по крошечной прихожей. Старик с беспокойством посматривал из-под ладони.
— Пожалуйте.
Неворожин встретил его на пороге. Он был небрит, горло замотано шарфом. Лицо было жеваное и желтое, он, кажется, постарел с того дня, когда на лестнице: встретился с Трубачевским.
Впрочем, все было желто в комнате — от желтой полуопущенной шторы, от позднего солнца.
— Очень рад. Милости прошу.
Штора надулась от сквозняка, он поспешно захлопнул двери.
— Садитесь, пожалуйста. И простите за этот дикий вид. — Он провел рукой по небритому подбородку. — Никого не ждал. И немного болен, ангина. Вы не боитесь?
Трубачевский вошел и остановился. Он был бледен, губы дрожали.
— Послушайте, — быстро сказал он, — где бумаги?
Штора еще покачивалась, кресло в белом чехле, стоящее у окна, становилось то желтым, то белым.
— Какие бумаги?
С минуту они помолчали, глядя друг на друга с одинаковым злобным выражением. Потом Неворожин засмеялся, но про себя, очень тихо.
— Дорогой мой, вы знаете, — сердечно сказал он, — я начинаю думать, что из вас ничего не выйдет. Можно быть человеком непосредственным, но нельзя же таким образом врываться в чужую квартиру!
Трубачевский взял стул и сел.
— Послушайте, — с неожиданным спокойствием, от которого ему самому стало немного страшно, сказал он, — если через три минуты вы не вернете мне документов, взятых из архива Сергея Ивановича Бауэра, я при вас позвоню в ГПУ. Я очень сожалею, что не сделал этого раньше. Вы предлагали мне бежать за границу, украсть архив и бежать. У вас друзья за границей. Я передам ваш разговор, я все расскажу. Верните сейчас же, слышите, сию же минуту!