— Во-вторых, садитесь. В-третьих — хотите чаю?
— Нет! Я пил!
— Ого, как грозно! И, наверно, врете. Ну, тогда причешитесь. У вас такой вид, как будто вы голову вымыли, а причесаться забыли.
— Варвара Николаевна…
— Нет, причешитесь. А иначе я и слушать вас не стану. Я не могу с таким дикобразом разговаривать.
Стуча от нетерпения зубами, Трубачевский подошел к зеркалу и причесался.
— Варвара Николаевна, мне нужно узнать его адрес.
— Чей?
— Бориса Александровича Неворожина, — торжественно сказал Трубачевский.
— Эка штука! И вы только для этого ко мне явились?
Трубачевский насупился, заморгал.
— Мне нужно поговорить с ним, — возразил он мрачно.
— Милый друг, позвольте вам заметить, что вы невежливы, — сказала Варвара Николаевна с досадой. — Вы у меня не в первый раз, и я очень рада вас видеть. Но являться ко мне на десять минут за каким-то адресом, который можно найти в телефонной книжке… Вот этот адрес… — Она открыла сумку и достала книжечку в металлическом переплете. — Запишите и убирайтесь.
Трубачевский сел на краешек стула и моргал.
— Варвара Николаевна, я… — вдруг начал он так громко, что она даже вздрогнула и отшатнулась, — я… простите…
— Нет, нет, убирайтесь. Помилуйте, я с ним целый вечер кокетничала, приглашала, даже, можно сказать, завлекала, а он — здравствуйте! — является ко мне, как в справочное бюро. Нет, вон, вон!
И она снова принялась за чулок.
2
Он ушел от нее во втором часу. Небо было еще ночное, прохладное и ветер ночной, но уже мелькала в окнах заря, и светлая полоса медленно сползала с крыш на бесшумные ночные дома. Как будто просыпаясь, он вздохнул полной грудью и потер руками лицо. В часовне Спасской церкви горел свет, он перешел дорогу. Высокие, перевитые лентами свечи горели перед иконами, женщина в рясе и черном платочке стояла на коленях и молилась. Она молилась ночью, в часовне на улице Рылеева, осенью 1928 года. Это было очень странно, но он не удивился. Все было очень странно в эту странную ночь! Ему захотелось открыть дверь и сказать этой бледной женщине: «С добрым утром!» Но у нее было сосредоточенное, безобразное лицо, и он раздумал.
Грузовой трамвай, сквозь который все было, видно, как будто он вез воздух, примчался с Литейного моста, стрелочница соскочила и железной палкой перевела рельсы. Она громко разговаривала с вожатым, голоса были гулкие, как будто стрелочница и вожатый были одни в огромном каменном зале. Смеясь, она положила палку на плечо, вскочила в трамвай, и он умчался, как чудесная живая дуга, с искрами и грозным, веселым гудением.
Все было грозным, веселым и чудесным — и очень похоже на сон. Но это не было сном. Это было женщиной, которая молчала и смотрела на него, улыбаясь. Свет в комнате был погашен, и казалось, что прошла тысяча лет с тех пор, как он обнял ее и под тонким халатом почувствовал грудь и ноги…
Пьяная компания встретилась у Лебяжьего моста. Красивый пьяный толстяк шел впереди, размахивая платочком, за ним — девушки в мужских шляпах. Одна несла гитару и нечаянно задела струну. Тонкий звук раздался на Марсовом поле. Это было странно, но так как все было странно в эту ночь, — он не придал ни струне, ни платочкам, ни мужским шляпам никакого значения.
И чудеса продолжались. Он с моста увидел тонкие минареты на утреннем небе и голубой чешуйчатый утренний купол. Мечеть. Здесь он встретил Варвару Николаевну впервые. В коротеньком пальто с одной большой пуговицей и смешными раструбами на рукавах (разогнувшийся локон из-под шляпы спускался на лоб), она стояла вот на той дорожке…
Он бы не удивился, даже если бы сам папа римский открыл ему дверь. Но открыл его папа, в одеяле, из-под которого были видны подштанники и старые голые ноги.
3
С тех пор началась жизнь, о которой он вспоминал потом с недоумением и страхом.
Ранним утром он просыпался взволнованный, с бьющимся сердцем. Сон был забыт, но он знал, что это был за сон!
Как всегда, он перебирал в уме все, что предстояло сегодня сделать, и все, кроме того часа, который он собирался провести у нее, начинало казаться неопределенным и шатким. По-прежнему он каждый день бывал у Бауэров, по теперь это стало службой, и самая легкость этой службы и то, что он был предоставлен самому себе, его теперь раздражало. Равнодушно перелистывал он бумаги, равнодушно копировал их по Бауэровым пометам, и пушкинский почерк уже не волновал его, как раньше. По временам он наудачу проверял то один, то другой архив по инвентарю; все было в порядке, и он делал это реже и реже.
Книга, которую он задумал, была оставлена, но когда он случайно к ней возвращался, он находил новые доказательства, новые сопоставления — как будто мысль, забытая и заброшенная, шла сама собой. Он начинал думать отчетливо и свободно.
Почти каждый день он бывал у Варвары Николаевны. Он стал своим человеком в этом доме, где можно было встретить кого угодно — от кочегара иностранного парохода до знаменитого режиссера.
Все были знамениты — и он тоже. Он был студентом, открывшим десятую главу «Евгения Онегина». Никто не помнил содержания десятой главы, так же как и восьмой и девятой, но это ничего не меняло.
Только пьяный Блажин объявил однажды, что это вздор и что десятую главу он еще маленьким мальчиком читал в издании Вольфа, но Варвара Николаевна немедленно же оборвала его и посадила на место.
Случалось, что пьяная компания приезжала к ней на автомобилях. С пакетами и бутылками люди в крагах вкатывались в двенадцать часов ночи и начинали расхаживать по квартире с таким видом, как будто они давно привыкли расхаживать по чужим квартирам. Они увозили ее, и случалось, что, придя на следующий день в шестом часу вечера, Трубачевский заставал ее еще в постели. Иногда они приезжали с Дмитрием Бауэром, и — странное дело — он держался робко и напряженно, слишком много говорил, слишком часто смеялся, и они, казалось, относились к нему с пренебрежением.
Но Неворожин никогда не являлся к Варваре Николаевне с этой компанией, да и вообще бывал у нее очень редко. Трубачевский встретил его только один раз.
Выходя как-то от Варвары Николаевны (было еще рано, десятый час, но она прогнала его, сославшись на неотложное дело), он увидел внизу, на первой площадке, знакомую шляпу. Между ними было еще три этажа, и он успел справиться с волнением. За две-три ступеньки Неворожин поднял голову и остановился.
— Ах, вот это кто! — весело сказал он. — А я и не узнал. Добрый вечер!
— Добрый вечер.
Неворожин отступил на шаг и несколько мгновений разглядывал его из-под ладони.
— Очень не-ду-рен, — по слогам сказал он, — и глаза такие, что, наверно, все встречные женщины оглядываются и запоминают. Ну, как дела? Что вы сделали для своего бессмертия, пока мы не видались?
— Знаете что, идете вы к черту, — пробормотал Трубачевский.
Неворожин вытянул губы, сделал большие глаза.
— Много. Вы много сделали, — с удовольствием сказал он, — две недели назад вы бы так не сказали. Думали ли вы… Впрочем, нет! Я по глазам вижу, что вам некогда было думать.
— Оставим этот разговор, — решительно сказал Трубачевский.
Неворожин сморщился, потом улыбнулся.
— Отложим. Не оставим, а отложим… Послушайте, — вдруг сказал он сердечно и обнял Трубачевского за плечи, — я вижу по вашим глазам, что через месяц или два вам понадобятся деньги. Прошу вас, вспомните тогда, что у вас есть друг, который может ссудить вам сколько угодно.
Он вежливо приподнял шляпу. Опустив голову, Трубачевский стоял перед ним…
Иногда — это были самые лучшие дни — он находил ее неодетой с утра, непричесанной, в летнем ситцевом платье; трубка снята, радио выключено, и Даше сказано, что ни для кого нет дома. Они разговаривали. Он рассказывал о себе, — никогда и ни с кем он не был так откровенен. Он рассказывал о детстве в доме придворного оркестра, где жили только музыканты и где по утрам доносились из одного окна звуки корнета, из другого — контрабаса, из третьего — скрипки. Он помнил еще странные обычаи этого дома, скандалы, сплетни и свадьбы. Это был круг замкнутый, чудаковатый, со своими фантазерами, франтами и карьеристами. Карьеристов ненавидели, франтов и фантазеров уважали.