Холодная учтивость мужа, пожалуй, даже нравилась Елене. Она отдавала должное его благовоспитанности, его невозмутимому спокойствию. Его неразговорчивость, бесстрастное выражение лица, несложный ход его мыслей были ей приятны, как приятны были ей внимание и заботы о ее здоровье. Он стал ей дорог с той минуты, как она его спасла. Впрочем, Елена боялась думать; ей доставляла удовольствие легкая усталость и слабость, идущая на убыль. Она с наслаждением, как зябкая кошечка, свертывалась в клубок.
Экипаж остановился, они вышли и отправились в кофейню выпить по стакану молока.
Справа и слева от них за столиками шушукались какие-то старики, слышался приглушенный женский лепет и шуршанье шелка. Напротив Елены сидели три молодых человека и громко спорили. С теми, кто сидел к ней лицом, она не была знакома, зато сразу, по одной только линии плеч, узнала того, кто был обращен к ней спиною и кого почти совсем заслоняла фигура официанта. У нее вдруг заболело под ложечкой, перехватило горло, вспыхнули щеки, и невыразимая тоска стеснила сердце, но в то же время несказанная радость переполнила все ее существо. А Лонгмар, из-за которого она пришла в такое смятение, был далек от мысли, что Елена тут, неподалеку; он продолжал разговор, начавшийся весьма бурно, и высказывал какую-то мысль, по своему обыкновению доводя ее до нелепости.
— Одним только врачом-практиком я и восхищаюсь, — говорил он приятелям, которые, как и он, судя по всему, недурно позавтракали, — одним только Пинелем [56]. Он никогда не давал пациентам лекарств, опасаясь нарушить или приостановить естественное течение болезни. Он бывал вполне удовлетворен, если ему удавалось определить и классифицировать заболевание, и предусмотрительно воздерживался от лечения. Внимательно, почтительно, бездеятельно следил он за тем, с каким блеском идет активное развитие процесса в ране. Да, Пинель — настоящий врач!
Слова Лонгмара потонули в громком хохоте его приятелей; все трое заговорили разом, перебивая и не слушая друг друга. У Елены пересохло в горле, в висках у нее стучало, в глазах потемнело, на лбу выступили капельки пота. Муж заметил, что она побледнела, и спросил, не устала ли она и не хочет ли вернуться домой. Елена взглянула на него, и каким же он показался ей отвратительным! Все лицо в багровых пятнах, на щеках, испещренных лиловыми прожилками, шелушится кожа. Глаза тусклые и какие-то пустые. Теперь она готова была возненавидеть его за то, что он выздоровел.
Елена встала, и тут Лонгмар ее увидел. Они обменялись взглядом, и какая-то непреодолимая сила повлекла их друг к другу.
Весь следующий день старик провел в своей спальне; симптомы перемежающейся болезни появились снова и через несколько дней приняли угрожающий характер. В пятницу утром Елена послала за врачом. В тот день на больного было страшно смотреть. Его глаза налились кровью, и казалось, вот-вот выйдут из орбит. Бред у него был буйный. Доктор Эрсан пришел в самый разгар приступа, прописал противоспазматическое и успокоительное лекарство. Но оно почти не оказало действия. Поставив диагноз о неопределенном, но глубоком поражении нервных центров и боясь, что близится роковой конец, врач заявил, что случай серьезный, и просил к вечеру созвать консилиум.
Тем временем Грульт, приказав жене сложить его вещи, сел на извозчика и покинул особняк, как ему было велено.
Елена не отходила от больного. Ее сковал неизъяснимый страх, она не решалась взглянуть на мужа; но внезапно ее охватило непреодолимое любопытство, и она стала разглядывать его, не сводя с него глаз, готова была смотреть и смотреть, даже заплатить за это жизнью. Несчастный отбивался от двух лакеев, которые с трудом удерживали его. Он призывал жену и Сэмюэла Эварта. Голосовые связки у него были повреждены, казалось, говорит не он, а кто-то другой, и оттого было еще страшнее. Жалобно и ласково шептал он, вздыхая, имя жены, но тут же вдруг начинал пронзительно визжать, разражался зловещим хохотом, и эти резкие переходы от грустной нежности к неистовой ярости трудно было объяснить одним только затемнением сознания. А больному воображению Елены эта сцена представлялась во сто крат ужасней. Ей казалось, что всю ее, от затылка до пят, пронизывает металлическая проволока, раскаленная докрасна, а живот и бедра сжимает огненный панцирь.
С обостренным вниманием прислушивалась она к бреду мужа. Ее мучения увеличивались оттого, что она не могла обнаружить в его словах никакого, даже самого туманного смысла. И, право, если бы он сейчас обличил ее словом или указующим перстом, если бы проклял ее, она почувствовала бы облегчение.
В десять часов вечера врачи Эрсан, Герар и Бальдек собрались у постели больного, который вдруг забился всем телом, а потом впал в забытье.
Казалось, он спал. И для Елены началась новая, еще более жестокая пытка. Она снова почувствовала, что по-дружески относится к этому достойному человеку, который так любил ее, почувствовала, что она уважает его. Ей стало до слез жаль мужа, но эти слезы вызвали у нее отвращение, как гнусное лицемерие, — ведь она сама…
Дыхание больного участилось и стало до того затрудненным, что, кроме врачей, всякий, кто его слышал, чувствовал удушье. Костлявые руки были выпростаны и зябким, неловким движением теребили одеяло. Доктор Эрсан взял больного за левую руку. Он установил, что пульс слабеет, что холодеют конечности. Нос заострился. Глаза ввалились. Умирающий обвел комнату взглядом, словно хотел все увидеть и всех узнать в последнее мгновение, запрокинул голову, раза три вздохнул и затих. Доктор Эрсан молча подал знак, что все кончено.
В этот торжественный смертный час Елена стояла, выпрямившись, а когда поняла, что муж скончался, то почувствовала, что земля разверзлась под ее ногами, и опять ее охватило сладостное ощущение небытия. Она пережила блаженное мгновение, чувствуя, что умирает. О, как отрадно было больше не существовать! Она упала.
Доктора Герар и Бальдек столкнулись в прихожей с коренастым господином, носившим пышные баки и очки в черепаховой оправе; он пожал им руки и сказал проникновенным тоном:
— Усилия ваши, господа, были тщетны, — человеческое искусство, хоть оно и велико, все же ограничено. Корифеи науки не всегда повелевают природой. Я принадлежу к тем, кто чтит даже напрасное мужество. И я заявляю вам, что Феллер де Сизак никогда не забудет ваших просвещенных стараний спасти его высокочтимого и дражайшего зятя.
Затем г-н Феллер неторопливым и степенным шагом направился в буфетную и велел подать себе легкий ужин.
В швейцарской причитала г-жа Грульт, обливаясь потом и слезами.
Доктор Эрсан попросил провести его к г-же Хэвиленд, она нуждалась во врачебной помощи. Елена увидела, что в спальню входит высокий человек в черном, не узнала его, и от страха сознание ее помрачилось. Она крикнула, простирая руки:
— Это не я! Клянусь вам, не я!
VII
После смерти зятя г-н Феллер развил бурную деятельность.
Все видели, как он, одетый во все черное, шел за гробом, рядом с племянником покойного. Процессия медленно двигалась по внешним бульварам [57], направляясь к кладбищу Монпарнас, где Хэвиленд, считая родину жены своей родиной, купил место и для нее и для себя. Феллер не привык рано вставать, он не выспался, и у него было бледное, отекшее лицо. Покрасневшие глаза за очками в черепаховой оправе и набухшие веки придавали его физиономии надлежащее выражение усталости и печали. Он был дороден, грузен и поэтому выступал с важностью. Сознавая это преимущество, он старался не худеть, не терять в весе, чтобы сохранить внушительную осанку. Теперь, когда счастье каким-то чудом снова повернулось к нему лицом, его цилиндр весьма сильно отличался от того, который он некогда поставил на столик в особняке Хэвиленда: он был безупречен и глянцевит, с белоснежной подкладкой. Он покоился на согнутой руке г-на Феллера, словно мортира на лафете, наведенная на катафалк. Ботинки г-на Феллера не скрипели, как обычно, — при каждом шаге они издавали нечто вроде вздоха, точно в них притаились два погребальных духа. У дверей готического склепа, куда могильщики опускали гроб, сдержанно покрикивая «эх! эх!» и поплевывая на горящие ладони, натертые веревками, г-н Феллер застыл в неподвижности, с одухотворенным выражением взирая на небо поверх очков. Глядя на него, каждый понимал, что мысль его не останавливалась перед бронзовыми дверями гробницы, а воспаряла в потусторонний мир на крыльях наивозвышеннейшей философии. Так он витал в области идеального и, казалось, сам освободился от всего бренного, пока легкий кашель не напомнил ему, что он жив и что у него тучная грудь. Позади, возвышаясь над ним на целую голову, стояло, выпрямившись, несколько белобрысых и рослых англичан в хорошо сшитых костюмах. В сторонке шептались два дельца — завсегдатаи пивной «Кольмар» и постоянные партнеры Феллера по биллиарду и домино. Слуги столпились на боковой дорожке подле склепа, и при ярком свете отчетливо вырисовывались бакенбарды лакеев, обшитые лентами чепцы и пухлые руки поварих, широкие складки длинных черных брюк, прикрывавших башмаки.