«Ну, ничего, — подумал мальчик, — и один я управлюсь».
А им крикнул:
— Вы там, смотрите, недолго. Я к вам не нанимался полоть картошку.
Мирвали засмеялся, взял из его рук тяпку — показать, как надо окучивать. Ловко и легко, будто забавляясь, он посек траву около куста, подгреб черной сырой земли — кучка вокруг него получилась.
— Понял? — спросил Мирвали и хлопнул мальчика по плечу.
— Понял, понял, — проворчал мальчик. — Не больно хитрое дело.
Когда Мирвали с сыном скрылись за кустами, он как-то сразу забыл о них, о своей обиде: «Ничего, и один я управлюсь. А нет, так приедем еще раз». Хорошо, спокойно было у него на душе! Вот на могилке матери побывал, могилка, хотя и старая, но вырыта и заделана хорошо, вот подал старику-сторожу, и тот помолится за упокой души.
Поработав с полчаса, он снял рубаху и, аккуратно сложив ее, положил на межу. Соль съедает одежу, так что надо рубаху поберечь. Солнце, конечно, печет сильно, но тело его смугло, небось не сгорит. И работа сама по себе не то чтобы нравилась ему, но была простой, нетрудной и имела самое прямое отношение к пище: ведь под этими кустами уже почти спелые клубни. И как хороши, влажно-зелены листы, как ярки белые цветы! И земля хорошая, когда копнешь ее поглубже, — черная, влажная. И чистая, целительная. Ведь недаром однажды, когда он в поле поранил ногу, Мирвали, недолго думая, посыпал ее землицей. И ничего, ранка зажила быстро.
Копали они и грузили в телегу и свезли два или три воза во двор, на огороды, как будто там мало своей земли. Но Мирвали объяснил, что луговая землица богата перегноем и в ней много дождевых червей.
— Вот теперь, — говорил Мирвали, — черви пойдут по всему участку, делая ходы, пробудят слежавшиеся, помертвевшие пласты, и те опять будут плодоносить…
Он ловко срезал сорняки и думал удивленно-радостно: неужели все то, что они считают сорняками, составляло некогда такой яркий, живой, праздничный луг? Вон и теперь на меже зеленеют папоротник и хвощ. Хвоща много еще на склонах оврага, и папоротник там встречается, и на скалах он есть. Когда-то, рассказывал Мирвали, здесь были леса. Сейчас-то вокруг ни деревца, лишь там и сям сухие кусты ракиты, на островке талы, а все остальное вокруг — всхолмленная равнина. Были леса, и река была многоводной, и большие каики ходили по ней, а жили здесь племена башкир, охотничали и занимались бортничеством. Потом в эти места пришли золотодобытчики, заводчики. Стали вырубать леса, жгли, гнали деготь, получали древесный уголь, лес по рекам сплавляли куда-то далеко, где строились корабли для царя…
— Предка нашего звали Мирвали, — рассказывал дядя. — Но мы не башкиры, нет. Деревня наша татарская. Бежали сюда от попов и солдат. А легенда… вот странно, легенда говорит совсем другое. Будто бы потерялся у наших табун коней. Отправились мужики искать. Долго искали, а когда вышли к этим берегам и нашли коней, те к тому времени одичали. Башкиры говорят: «Ловите своих коней да селитесь с нами, земли вон сколько». А лет через полтораста выходит царский указ: все земли, скупленные у башкир, должны перейти к государству. Тогда старики наши стали улещивать башкирских старшин: дескать, скажите про нас, что мы тоже башкиры. Так что землю у них не забрали.
Многое помнит, знает дядя Мирвали. А мальчик не помнит даже своего дедушку. А фамилия у него не отцовская, а материна, потому что родители его так и не оформили бумаг, когда сходились. Мать умерла, родных у него нет, и только где-то на берегах Балтики воюет солдат Гимаев и пишет письма Салиму, своему сыну. На войне убивают каждый час, и, если убьют его отца, он останется совсем без родных. С дядей Мирвали роднит его только то, что оба они из рода, пришедшего в Кингакли лет двести назад. Надо держаться дяди Мирвали, может быть, он-то как раз и поможет мальчику найти его родственников…
Становилось все жарче, сухой яркий блеск омрачал в глазах мальчика белые облака и белое картофельное поле, которое тоже, как и облака, рыхло туманилось и блестело. Жар сушил и колол потное тело.
— Довольно, — сказал он, точно уговаривая себя. — Всей картошки не прополоть, довольно. — И бросил тяпку, прошагал междурядьем и вышел на сухую, твердую, не пыльную даже тропку, которая вела к щебнистому ярко-серому холму, к расщелине в холме. Пробираясь к расщелине, он услышал позади себя шорох камешков и, оглянувшись, увидел Лукмана.
— А-а, — сказал он великодушно, будто допускал Лукмана к собственным владениям. — Ты, верно, попить?
Салим первым припал к ручейку, попил немного и уступил место Лукману. Попил Лукман и тоже уступил ему. Так, попеременно склоняясь к воде, цедили, едва разжимая губы, пока не напились досыта. Потом сидели на корточках над ручейком, их тела покачивались и задевали друг дружку, будто не сами они, а кто-то играл, водил ими, — и мальчики смеялись, и обоим было удивительно чувство близости, нежной общности в этой загадочной, приятной укроме.
— Что, много наловили сусликов? — спросил Салим.
— А, много! — ответил Лукман небрежно. — А ему все давай да давай. Сперва мне их жалко, а потом зло берет… хочется всех передавить. Слушай, ты с Барашковым не разговаривал?
— Нет.
Барашков был воспитанник войсковой части и учился в соседней, русской, школе. Это был плотный, с короткой шеей, с короткими сильными руками парнишка, которого уважали и почему-то побаивались ученики. Драться ни с кем он не дрался, но иному задире протягивал руку, вроде, чтоб поздороваться, и жал с такой силой, что тот корчился от боли. Восхищенно, загадочно говорили, что он влюблен в учительницу, а та будто бы знала о его чувствах. Но главное вот что: Барашков носил сапоги. И сапоги, и гимнастерку, и пилотку со звездочкой — все ладное, подбористое, по нему сшитое. Даже учебники носил он в полевой сумке, перекинутой через плечо. И все почти ребята тоже носили свои портфели с ремешком через плечо.
Вот с этим-то Барашковым и хотели поговорить мальчики. Лукман давно уже замышлял побег, но Салим удерживал его. Ведь если его, как Барашкова, возьмут в часть, не надо будет удирать. И никто, даже милиция, не сможет возвратить его домой. Но Барашкова сейчас в городе не было, он в летнем лагере, вместе с солдатами. Ждать осени, когда он вернется, Лукман не хотел.
Недавно мальчики ходили к Красным казармам и пытались поговорить с часовым. Но тот одно твердил:
— Пошел, пошел, нельзя тут ходить! — Так ни с чем и вернулись.
— А если, слышь, Лукман… если пойти в штаб, прямо к полковнику? Уж он-то обязательно все объяснит. А может, сразу и скажет: «Идите на комиссию. Если по здоровью подойдете, старшина вас оденет, даст сапоги и гимнастерку…»
— А если в школу сообщит или родителям?
— Ладно, придется подождать Барашкова.
Лукман не ответил, мягко вскочил и, упруго, сильно отталкиваясь ногами, ловко держась на перевесе, полез по камням. Серый, мшистый камень узко, длинно выступал над омутом. С него и прыгнул Лукман — стремительно, почти без звука, даже не обрызгав камня. И вынырнул далеко, на солнечной стороне, куда не доставала тень от холма.
Темный блеск омута и белый — солнца, зеленый — ярких трав на холме-островке напротив, — этот блеск, то распадающийся, то сливающийся в одно, приводил Салима в такое неистовство, что хотелось обжечься об него, пройти его насквозь упругим и сильным телом. Он присел, оттолкнулся, вскидывая руки, и полетел вниз. От холода воды он почувствовал мгновенный жар во всем теле, блеском темноты точно ослепило его. Он быстро вынырнул и увидел: он в тени, а близко, на солнечной полосе, оскалившись, отдуваясь, плывет Лукман.
Поплавав, они выбрались на берег, попили из родника и побежали: Лукман к отцу, а Салим опять на поле. Бык, привязанный длинной веревкой к телеге, тянулся к воде. Салим отвязал быка и повел поить. Бык долго, сладко тянул зеленую мутную воду, бока его круглились, а морда успокаивалась и добрела. «Хорошо, — думал мальчик, — хорошо-то как!» Но не смог бы объяснить, что хорошо и отчего. И тут он вскрикнул, так что даже бык вздрогнул и оглянулся на мальчика. На противоположном берегу стояла водовозка о двух лошадках, и солдат длинным черпаком наливал в бочку воду. Вот с кем надо поговорить, вот кто не выдаст — Танкист! Мальчики с ним и курят, а Лукман иной раз ругнется, но солдат хоть бы что, он мальчиков любит и однажды даже рассказал, почему его прозывают Танкистом: потому что он просился в танковую часть, но его послали в связь, да еще вот приказали воду возить.