День кончался, завтра — новый. А решать мне нечего, все вроде бы дается, все вроде бы ясно… Не далось только, черт возьми, подсказать Паньке!..
Стемнело совсем, когда я вышел на Набережную. Здесь было тише. Только чья-то не закрытая на щеколду калитка стучала одиноко и громко.
Я был уже возле дома, когда увидел, что у ворот Шавкета-абы стоит кто-то в белом.
— Дония, ты? — окликнул я.
Дония не ответила, и я подошел к ней.
— Проводила Гумера?
— Нет.
— Почему?
— Просто так.
Ветер — калитка так и хлобыщет. Я поймал калитку за тяжелое кольцо.
— Нет, нет! — беспокоясь, крикнул я. — Не просто так. Почему?
— Все кончено.
— Это… он тебе сказал?
— Я не видела его.
Я выпустил калитку и шагнул к ней.
— Ты иди, ты иди, — почти плача, сказала Дония. Я вспомнил, как однажды она весело говорила: «Ты иди, ты иди!»
Я потоптался, пошел.
Пусть бы уж всегда она говорила весело: «Ты иди, ты иди!»
8
В конце августа приехал Гумер. Резким, злым движением он перекинул чемодан через порог. Тяжелый, видать, чемодан, каким только барахлом набит?
— Приехал, гляди-ка! — сказал дед. — Что я вам говорил? — Хотя ничего такого он не говорил.
А мама! Живыми стали ее движения; домой она возвращалась всегда такою, точно по дороге ее известили о радости, приключившейся в нашем доме, и она спешила и вот пришла… Глаза ее блестят и нежно мигают, будто она вот-вот заплачет — от доброты, от любви.
Мрачен был Анвер. (Дед, замечая мрачность его, длинно и жалобно вздыхал.)
Как-то Гумер, кончив прихорашиваться перед зеркалом, перекинул белый шуршащий плащ через плечо и двинулся к выходу. Тут Анвер остановил его:
— Послушай-ка, ты о чем-нибудь думаешь?
— Я всегда о чем-нибудь думаю.
— Я спрашиваю серьезно, — хмуро сказал Анвер.
Дед вдруг скатился с койки, на которой он лежал в ожидании ужина, и, шустро взмахивая руками и устрашающе кряхтя, посеменил к братьям. Он встал против Анвера, остро выпятив грудь под очень просторной рубахой, — казалось, там не грудь, а худенький кулачок.
Вид его поразил меня отчаянной молчаливой мольбой! Я как-то не помню глаз деда. Они прятались в глубине за густыми вислыми бровями и даже в минуты гнева не сверкали оттуда. Сейчас я увидел его глаза — без цвета и в то же время с какой-то неестественной зеленой заволочью. Они как бы быстро-быстро говорили: «Не трогай, не трогай его! Брата!»
— Да ты что, дед? — с досадой и смущением сказал Анвер, повернулся и пошел в большую комнату.
Гумер хмыкнул, зашуршал плащом, перекидывая его с плеча на плечо, и направился к выходу.
Дед внезапно размяк, грудь ушла внутрь, рубаха заколыхалась на впалом животе. Жалобно сморщив лицо, он попросил:
— На двор хочу… душно…
Мать накрыла ему плечи большою кашемировой шалью, я взял его под руки сзади, вывел на крыльцо и опустил на приступок.
— Посиди, — не то разрешил, не то попросил он.
Он дышал тяжело, с хрипом и присвистом. Несколько раз он клал мне руку на плечо, и тогда, казалось мне, я ощущал тяжесть его дыхания. Я сказал ласково:
— Ты не волнуйся.
— Я тебе расскажу…
— Не надо, дедушка, отдыхай.
Он послушно затих, и мы долго сидели молча.
— Я тебе расскажу, — повторил дед. — Я в плену был, в Австрии… в царскую войну. Дома считали — пропал я вовсе, а я возвращаюсь в деревню. Пока я воевал, наши дом построили… Хороший дом. Приезжаю, а отец умирает. Старший брат вызывает меня во двор. «Я, — говорит, — думал, тебя убили, а ты, вот оно, пришел». — «Пришел, — говорю, — брат, пришел». — «Ладно, — говорит, — иди». Я пошел. Ну, он мне и сделал… память.
Дед взял мою руку и потянул к себе. Пальцы мои коснулись вялой, холодной кожи на острой, со вмятиной, скуле.
— Дедушка! — воскликнул я и отдернул руку.
Если бы дед подробно рассказал, как злым степным днем несся на него, оскалив зубы, дутовец и как поднимал он саблю, и как опустил ее, я испытал бы только трепет восхищения…
— Дедушка, а ты воевал с дутовцами?
— Воевал.
Воевал. Но когда он пошел воевать, шрам уже был.
Воздух сырел. Перильца стали влажными. Дед начал кашлять, но, когда я позвал его в дом, он отказался и все сидел, сдерживая клокотавший в груди кашель.
Я не знал, который час. Потом пришел Гумер — значит, было очень поздно.
— Ты уезжай, — сказал дед, останавливая Гумера.
— Уеду, уеду, — смеясь и небрежно хлопая деда по спине, сказал Гумер, и обойдя нас, пошел к двери.
— Ты уезжай! — крикнул дед.
9
В городском кинотеатре вторую неделю шла «тяжелая» картина.
Делать нам было нечего, и мы с Гумером отправились в кино.
Зал был наполовину пустой, и, когда погасили свет, зрители захлопали стульями, перебираясь с дешевых мест на более удобные.
Ну и картина попалась, все, как в кино: влюбленные, адвокат и девушка из магазина; неправдоподобные страдания сменяются розовым благополучием.
— Чепуха, а обывателям нравится, — сказал Гумер, когда мы вышли.
— Да не очень. Видишь, народу-то мало.
Но Гумер все ругал кино и обывателей, и я вспомнил, как мы смотрели «Поэму о море» и как он восхищался и тоже ругал обывателей.
— Конечно, адвокат — не романтика. Не то что «Поэма о море».
— А-а, — сказал Гумер и стал закуривать по-своему, но спичка не зажигалась, и он вынул спичечную коробку.
Мне показалось, что я кое-что понимаю в теперешнем настроении Гумера, и спросил осторожно:
— Как у тебя… с той?
— С какой той?
— Ну… знаешь ведь. За которой все заводские ухаживали.
— А-а, — сказал он. — С ней кончено.
Мы замолчали. Гумер перекидывал с плеча на плечо шуршащий плащ.
Возле городского сада мы приостановились. Стояли четверо ребят — у нас ошибиться нельзя, — приезжих ребят.
— Гляньте, местный денди! — воскликнул один.
И так они начали ржать, хлопая себя по ляжкам, улюлюкая, тыча пальцем в щегольской плащ Гумера.
— У местного денди простуда! — вопили они. Впору сквозь землю провалиться. Ну за каким чертом он носит плащ в такую жару! Я скорее потащил Гумера, чтобы он не полез в драку.
— Чего с ними драться, чего с ними драться, — говорил я, таща его.
— Ты, собственно, о чем? — спросил Гумер, останавливаясь и убирая мою руку с плеча. — Я и не думал с ними драться. Мне наплевать.
— Как это не думал драться? — огорченно спросил я.
— Как, как, — сказал он, усмехаясь и глядя на меня как на маленького. — Вот поживешь и тоже, может быть, научишься пренебрегать. Ну, идем, что ли.
Идти с ним мне не хотелось, и я поглядел на часы. Сегодня в городе должны дежурить наши дружинники, но было еще рано. Я сказал, что меня, наверно, ждут в штабе дружины, и повернул в первую же улицу.
10
На дверях одной из комнат горисполкома висели две таблички: «Детская комната» и «Штаб дружины». Сейчас здесь был штаб дружины. Я попросил сторожа открыть комнату, но он наотрез отказался. Я вышел на улицу и через минуту вернулся с красной повязкой на рукаве. Сторож открыл комнату и оставил мне ключ.
Ребята пришли через полчаса, и мы отправились дежурить.
У входа в городской сад собиралась молодежь. Я поискал тех, четверых, но их не было. Я узнал бы их по одежде, в лицо никого не запомнил, и странно — мне хотелось сейчас увидеть их лица. Почему, ну почему Гумеру было все равно, что они смеялись? Почему он так легко сказал, что с той девчонкой все покончено?
Может быть, он и не любил ее, а погнался потому, что за ней гонялись другие?
Я вспомнил Гумера уверенным, веселым. И обывателей он ругал уверенно и весело. Правда, и сейчас он ругает, но кто только не ругает обывателя — даже сам обыватель!
— Послушай, — спросил я Дударая, — как, по-твоему, будет наш завод знаменитым?
— Ишь ты! — сказал он. — Будет.
— Когда?
— Не знаю. Знаю только, что работы у нас будет до черта.