Я глянул на маму и удивился: она сидела пунцовая от счастья. А дядя Риза посмеивался и веточкой тянулся к ее руке, поглаживал. Поглаживал и курил, целое облако надымил, оно окутывало мамину голову, но мама не двигалась и не старалась отмахнуть дым.
— Хватит кадить, Риза, — сказала строго тетя Марва. — Кадишь и кадишь!
— Да, хватит, — слишком серьезно согласился дядя Риза и поднялся, пошел в дом. Я тоже встал: без дяди Ризы беседа уже не казалась мне интересной. Удаляясь, я слышал, как тетя Марва говорила:
— Уж он-то детей бы твоих не обижал…
А разве я, или Динка, или Галейка думали иначе и разве мы тоже не любили его, дядю Ризу? Но все-таки лучше, когда твоя мама не выходит замуж.
— Клянусь, — говорил я, — клянусь отцом-матерью, отметелю я твоих дикариков! Ох, дождутся, собачьи дети!
— Ну что ты, — мягко отвечала Амина. — Бабушка говорит, они злы потому, что их часто наказывают. Не говори больше так. Идем лучше в испанский дом. Где Марсель?
Мы уходили со двора — Амина, я, Динка и Марсель. Моя сестра и Марсель были и прежде очень дружны, но в то лето они не отходили друг от друга ни на шаг. К нам с Аминой они были добры и никогда не удирали от нас.
Через оконный проем проскальзывали мы в испанский дом и рассаживались возле шлакоблочных стен. Все буйное, смутное оставляло нас — мы точно открывали для себя прелесть тихого разговора, долгого ненапряженного молчания. Единственной тревогой было — как бы кто-нибудь не посягнул на наш уголок. Но ведь с нами был Марсель!
Иногда мы слышали, как робко зовет нас моя мама. Значит, бабушка своими стенаниями («Дети, где наши дети? Ди-на, Галей, На-би!..») вынудила ее искать нас, и вот она кротко и заискивающе звала, может быть, догадываясь, где мы, но не смея или не желая выдворить нас из нашей крепости. Амина шептала:
— Ну почему вы молчите? Неужели вам трудно сказать: мама, мы здесь?
Динка поднималась и выглядывала в оконный проем.
— Чего тебе, мама?
— Ах, вы здесь? — Мама явно терялась, по ней было бы лучше, когда б мы помалкивали. А теперь она не знала, как поступить. — Ну так я скажу бабушке, что вы недалеко. — И тут же уходила. Пока что она ничего опасного не видела в том, что Динка неразлучна с Марселем. Вообще, она считала нас детьми и не принимала в расчет, что Динке почти шестнадцать, а мне четырнадцать.
— Теперь она пошла искать Галейку, — говорила Дина, усаживаясь удобней и прижимаясь к Марселю. Ее ничуть не трогали заботы нашей матери.
Но ее заботы и опасения за нас вовсе не были пустыми. Во всяком случае, когда дело касалось Галейки. Наш брат был отменный шалопай, недаром дикарики сразу же признали в нем атамана, он действительно командовал ими и, по-моему, даже помыкал слегка. Ребята постарше вовсе не отваживали его от себя, а уж среди них были отъявленные хулиганы и, пожалуй, воришки. Мама не отличалась особенной зоркостью в отношении своих детей, но уж бабушке нельзя было отказать в прозорливости, даром что она болела вот уже четыре года.
Именно бабушка не позволяла уснуть маминой бдительности…
А вскоре случилось вот что: наших соседей обокрали, и те заподозрили, что воров навел не кто иной, как Галейка. Точнее, на него показал сынишка других соседей, видевший, как шантрапа вертелась около дома — и с ними был Галейка.
Для нашей семьи это было как гром среди ясного неба.
По вот что странно: и дедушка, и бабушка как-то очень быстро смирились с напастью, хотя прежде даже мысли не допускали о подобных проделках внука.
Дедушка вдруг заявил:
— Вот пусть теперь этого шалопая воспитывают в детской колонии, уж там-то он узнает, почем фунт лиха!
Галейка ходил горделивый, как петух, и не только не опровергал своего участия в воровстве, но загадочными недомолвками напускал еще больше туману, из чего, впрочем, можно было бы и понять, что он ни в чем не виноват.
— Я должна поговорить с учительницей этого болтунишки, — решительно заявила мама.
Позже я не переставал удивляться верному направлению, которое она взяла, устремляясь на выручку нашего Галея. Словом, она отправилась в школу, где учился малыш, показавший на Галейку. Но учительница, оказывается, находилась в пионерском лагере.
— Я должна ее повидать. Никто лучше педагога не может знать своего ученика!
— Конечно, — соглашался с нею дедушка, — но при чем тут педагог? Он-то чем поможет?
— А вот увидишь! — многозначительно пообещала мама.
Преклоняясь перед мудростью педагогики вообще, моя мама, я думаю, признавала и за собой пусть хоть редкие, по безошибочные озарения. Самым неотразимым в людских отношениях она считала терпимость и, надо сказать, была недалека от истины. Но, пожалуй, слишком злоупотребляла этим своим открытием. В спорах с бабушкой она всегда вынуждена была уступать, повторяя каждый раз, что только терпимость позволяет ей сохранять в доме мир и покой. А упреки и требования бабушки бывали зачастую несправедливы и вздорны: так, ей почему-то не нравилось, когда мама, собираясь куда-нибудь, слегка пудрила лицо и подкрашивала губы; маме приходилось проделывать все это украдкой и украдкой же выскальзывать из дома, а принадлежности косметики прятать в нижнем ящике комода среди пронафталиненного старья.
Бабушка усматривала леность, безделье и даже, быть может, грех в том, что мама читала книги; любую книгу, если она не имела прямого отношения к маминым урокам, считала бредом собачьим — потому-то и спрашивала строго, н у ж н у ю ли книгу читает ее дочь. Тут даже мы, дети, в сравнении с матерью имели преимущество — уж книги-то мы могли читать, сколько душе угодно.
Кто-то из нас обязательно должен был перенять ремесло своего дедушки и продолжить славу рода. Дедушка числился лучшим портным в городе, и, пожалуй, две трети горожан шили у него. Бабушка распоряжалась доходами, стирала, готовила пищу, доила корову и кормила кур, вынянчивала одного за другим внуков. А мама ходила себе на свои уроки и зарабатывала в месяц столько, сколько дедушка мог заработать в два дня.
Но иногда она умела настоять на своем даже вперекор старикам. Только благодаря ей появился в нашем доме Марсель. Он приходился нам сватом — так называют у нас всякого отдаленного родича, когда трудно установить степень родства. О Марселе я знал только то, что мать у него была красавицей Кемер, а отца называли бродяжкой, он был человеком пришлым, без роду, без племени, чуждым горделивому миру ремесленников и вечно вступающим с ним в конфликты. Оба они умерли от туберкулеза сразу после войны, маленького Марселя взяла на попечение его старенькая бабушка, но когда и она умерла, уже подростком Марсель вернулся в их саманный слеповатый домик рядом с нашим домом.
Я был капризен, строптив, но наказывать меня опасались: стоило мне зареветь, как астматический бронхит душил меня до посинения. Видя, что с моим характером и с моими двойками так просто не совладать, мама решила применить хитрый, по ее мнению, педагогический метод. Марсель был на два года старше меня, но учился, как и я, в четвертом классе, только в другой школе — кстати, у моей матери. Из всех мальчишек любил я только Марселя; и вот мама решила, что ему лучше жить у нас, дабы личным примером действовать на меня.
Свой саманный домишко он не оставил окончательно, но всегда почти пропадал у нас. Марсель помогал мне решать задачи и примеры, следил, чтобы я учил историю и географию, и требовал пересказа заученных уроков.
Я не отставал от него ни на шаг. Случалось, у нас занятия заканчивались раньше, я бежал к маминой школе и приникал к окну в нижнем этаже. Точно сквозь бутылочное стекло, видел я через обмерзшее окно фигуру моей матери — ее хрупкое, острое личико в профиль подымалось, вытягивалось, видать, в сторону «Камчатки», где сидел ее великовозрастный ученик. А через минуту и сам он выскакивал, притворно хмурясь, но очень довольный, что его раньше отпустили.
— Берегись лошадей, автомобиля, трактора и озорников, — выпаливал он, надавливая мне на шапку крепкой своей ладонью.