— Дальше, — сказал Хемет. — Что дальше?
— Сеновал поджег кто-то, — сказала она. — Потушили.
Только теперь он задним числом опознал неясный запах, чуждый его двору, запах горелого, и снова ощущение опасности охватило его.
Он распряг коня, привязал его к столбу, чтобы тот остыл после дороги, затем привел от соседей жену, уложил ее в постель и, погасив лампу, вышел в сени (в сенях он покурил и потом, на протяжении всей ночи, несколько раз возвращался туда и, оставляя дверь полуоткрытой, закуривал, пряча цигарку в ладонях и не отрывая глаз от двора), взял в чулане ружье и пошел к забору, где густо, почти непролазно росли лопухи, — там он сел и застыл, положив ружье у бедра.
Открывалось небо: луна убегала от тучки и далеко откатывалась, и теперь она как бы оглядывалась на пустоту вокруг себя. В белом густом свете он увидел угол сеновала, темный и суровый, и что-то укоризненное было в его печальной обугленности. Заржал Бегунец. Хемет поднялся, набрал в колодце воды и напоил коня, затем насыпал в корыто овса и занял прежнее место. Конура зияла черно. «Хороший был пес, — подумал он. — Из чужих рук не брал еды».
К утру Хемет стал мерзнуть, но не покинул своего места и просидел, съежившись, до той поры, пока совсем не посветлело небо. Потом он поднялся и опять глянул на сарай, на обгорелый черный угол сеновала и вздрогнул, представив пожар и Бегунца в сарае. И хотя было светло, он пошел в конюшню, лег там на сене и уснул, уверенный, что при первом же тревожном ржании коня очнется и, если уж случится лихо, — успеет вывести его из конюшни.
Когда Хемет проснулся, в раму настежь открытой двери падал яркий свет. Он быстро вскочил и вышел из конюшни. В сенях кипел самовар, жена бренчала посудой в доме.
— Мне надо идти, — сказал он, войдя в дом. — Мне надо идти. И приду я не скоро.
Жена налила ему чаю, и он стоя выпил всю пиалу, обжигаясь, быстрыми глотками. Потом он опять глянул на жену. Она опустила глаза, но, когда он двинулся к двери, сказала:
— Ты ружье повесил на место?
— Да, — сказал он не задумываясь и вышел на крыльцо.
Он шел пустынными улицами мимо облупленных, помеченных пулевыми язвочками стен казенных зданий, мимо магазинов и лабазов, небрежно и грубо заколоченных досками, которые уже начали матереть под дождями и ветрами. Слишком уныл и пустынен был городочек, и ему подумалось, что, случись какое-нибудь насилие, городочек и не колыхнется от выстрелов, криков о помощи. И снова тревога коснулась Хемета, он представил жену, вспомнил ее вопрос: «Ты ружье повесил на место?» — и то, что она готова была защитить себя, наполнило его гордостью и страхом.
Улица привела его на бывший конный базар, где теперь темно роился толкучий рынок, исполненный энергии и отваги до первых намеков на облаву, и Хемет, в общем-то безучастный к купле-продаже, невольно приускорил шаг, совсем как раньше, в предвкушении восхитительного движения среди гула и запахов.
Как бы окаймляя копошащихся людей, стояли и ходили кто с решетом, кто с корзиной торговки пирожками. Он купил несколько пирожков и, присев в стороне, съел два или три, а остальные, завернув в бумагу, сунул в карман бешмета. Подумав, он еще купил пирожков и положил их в другой карман: если встретит сынишку, то они сядут где-нибудь у забора и поедят. Может быть, к тому времени пирожки не совсем остынут.
«Только бы успеть, — думал он, — только бы успеть увидеть его до того, как поймают. Он голоден, и он обязательно попадется. Только бы успеть».
Он вошел в толпу, несколько напирая плечом, и она подавалась и тут же смыкалась. В уши ему жужжали голоса; старуха подсовывала сшитое из домотканой скатерти женское платье, кто-то — бекешу, кто-то — хрусталь, и все в обмен на хлеб; ухватился за рукав прощелыжного вида человечек и стал шептать, что хорошо бы найти подводу и съездить в одно местечко за зерном. Хемет почти с брезгливой поспешностью выбрался из толпы и двинулся к «обжорным» рядам. Под длинным навесом стояли грубо сколоченные столы и скамейки. Бродяжки, пропойцы, крестьяне, чьи подводы стояли у оградки сквера, оборванные и обросшие дети — одни с жадностью поедали бог весть какое хлебово, другие растянулись в очереди к окошку в дощатом, наспех сколоченном сооружении. Там, в пару и чаду, мелькало воодушевленное лицо Чулак. Приказательно взмахивая здоровой рукой, она руководила своими помощницами, которые ловко подавали жестяные чашки в протянутые к окошку руки.
Хемет зашел с противоположной стороны и попросил вызвать Чулак.
— Ты не видела мальчонку? Рыжий…
— Здравствуй, Хемет! — сказала она, чувствительно ударяя рукой по плечу Хемета. — Я уж думала, тебя дезертиры подстрелили или комиссары за решетку упрятали!..
— Отвечай, — отрывисто сказал он. — Не видела ли ты среди своего сброда рыжего мальчонку? Очень рыжий, даже на ушах у него веснушки…
Она напряженно задумалась. Потом покачала головой.
— Нет, не видела. Но буду теперь смотреть.
— Очень рыжий, — повторил он.
— Зайди, я налью тебе супа, — сказала Чулак. — Он не так уж плох, как ты, может, думаешь.
Хемет отказался, обошел строеньице, глянул на два ряда столов, но нигде не увидел рыжей головы.
В тот день он еще заглянул на сенной базар, затем был на станции. На путях стояли поломанные вагоны, бездействующие паровозы. По перрону бродили, лежали у тумб, у некогда обильных лотков оборванные, изможденные люди. Стал сеяться мелкий дождь, и некоторые поднялись и легли у стены вокзального зданьица. Он остановил двух маленьких оборванцев и спросил, не видали ли они очень рыжего мальчишку, и они внимательно смотрели на него, слишком внимательно — ему даже показалось, что они внюхиваются в него. Подбежали еще несколько мальчишек. Нет, сказали они наконец, не видели рыжего, такого, чтоб очень уж рыжий.
Он отошел от них, и когда машинально сунул руку в карман, то там не оказалось пирожков. Он усмехнулся, вынул пирожки, которые были у него в другом кармане, и стал искать мальчишек. Их словно ветром сдуло. Он положил пирожки на лоток, а когда, отойдя немного, оглянулся, увидел у лотка пылкое копошение оборванных фигур.
6
Каромцев налил из графина воды и отпил глоток, затем стал свертывать цигарку. На стульях, стоящих в ряд у стены, сидели двое мужиков, с лихорадочными от бессонницы глазами, в стеганках, набухших от влаги и источающих противный прелый запах, и ждали, когда он заговорит. Каромцев затянулся и глянул в окно. Там, сквозь туманен, дождя, он увидел у коновязи шесть лошадей, мокрых, со впалыми животами, понуро склоненных, а возле лошадей — мужиков, тоже, как и эти, усталых и вымокших.
Мужики были из Щучьего, самой отдаленной волости, затерянной в лесах. В волости числилось шестьсот дворов, но только в центре — Щучьем — кучно жило шесть-семь семей, остальные разбросаны были по хуторам. Прошлым летом Каромцев был там и поразился: каждое хозяйство — островок в лесах. Из года в год, из десятилетия в десятилетие отвоевывали люди земли у чащи. Выходя на крыльцо дома, хозяин видел не более двухсот метров. Пищу, одежду, посуду, сбрую, обувь они производили сами; а от города требовали малого — керосина, соли, немного железа, чтобы самим же изготовить топоры. На шестьсот дворов имелось, может быть, пяток телег, и нужды в них вроде не испытывали — летних дорог в волости все равно нет. Передвигались пехом и верхом на лошадках. Правда, летом употребляли еще один вид транспорта — волокуши, на ней и бревен подтащат, и мешок зерна сволокут на мельницу, но чаще опять-таки верхом: положит седок впереди себя мешок поперек — и поехал.
До уездного центра от них километров, наверно, сто с гаком. Каромцев требовал от щучан, как и от всех, вывозить хлеб. «Не на чем вывозить», — отвечали ему. А он негодующе отвечал: «На чем хотите, но чтобы хлеб был!» — так что щучанам ничего другого не оставалось, как отправить в городочек шестерых активистов верхом — каждый положил поперек лошади по мешку овса. Почти три дня добирались мужики, треть овса скормили лошадям. Теперь обратно надо добираться и опять же кормить копей, так что с гулькин нос сдадут они зерна.