— Да-а-а… А все-то думали — Марюса давно и косточки истлели. Воскрес…
— Ну и ну!
Аквиле втягивает голову в плечи, надвигает на глаза платок. Хорошо, что Кяршиса нет возле нее. Каменный крест рядом кстати — есть к чему прислониться. Сердце грохочет, как мост, по которому катит поток машин. Перед глазами пляшут кресты и деревья, возвышающиеся над толпой.
— Вечное упокоение дай усопшим, господи, да святится им вечный покой, — словно из потустороннего мира, из вечности доносится голос ксендза.
В самое время сказал, потому что ноги больше не держат Аквиле. Бросилась на колени вместе с толпой. Губы шевелятся, повторяя слова молитвы, но смысл не доходит до нее.
— Ишь ты, почет какой… — буркнул кто-то рядом. — Евреев настрелял без счета, в петле конец нашел, да еще без святого причастия. Таких только на Французской горке…
— Да и там самый дрянной покойник получше будет…
— Не очень-то приятно покойному Яутакису под ним лежать…
— Два сапога пара…
Аквиле, ссутулясь, стоит на коленях — пучок травы, прибитый дождем к земле. Песок холодный, заныли колени. Холод ползет вверх, охватил бедра, талию, вот дошел до плеч. Словно это ее зарывают. Крик Йовасе Кучкайлене под скрежет заступов, под затихающий псалом: «И меня и меня вместе с Петрялисом! Не жить мне больше, у-у-у-гу-гу-гу. Проклятые убийцы, изверги… У-у-у-гу-гу-гу…» Убийцы… Марюс — убийца… Руки, такие сведущие в ласке… Живой! Культя, когда пленные сбежали, что-то сболтнул, но она боялась даже подумать об этом. «Что бы ты сделала, Аквиле, если б вдруг — хлоп! — в избу Марюс? Добрый вечер! Как наш мальчонка растет?» Рассердилась: вот хам! Не может простить, что пришлось отработать за избу Нямунисов. «Пошел-ка ты знаешь куда. Ни живым, ни мертвым от тебя покоя нет». Рассмеялся своим противным хохотком. «А ты у него на поминках была? Ну вот. Языком-то человека легко закопать, чтоб тебя сквозняк». Ушел, Кяршис потом целый вечер рычал. Больше тот ни словечком о Марюсе не обмолвился, но намек клещом впился в душу: известное дело, такие слова на пустом месте не вырастают. Культя знает больше, чем с языка сорвалось. Терзала тревога, Аквиле не могла отвязаться от мысли, что Марюс может быть живым. А выходит, так оно и есть. Не только сам жив, но и другим веревку на шею… Если б Адомас не удрал… Заслужил, что тут и говорить, но брат же! Подумать страшно, что Марюс мог его… из одной деревни, можно сказать, вместе росли. Господи, время-то какое… А ведь может так случиться, что еще придется с ним встретиться…
От этой мысли сердце кувыркнулось в груди. Молит бога, чтоб никогда этого не случилось, чтоб он не вернулся; потом, испугавшись дурных помыслов, просит небеса простить ее и не смеет до конца высказать новое, вдруг возникшее желание. Сама не понимает, чего хочет. Чувства переплелись в запутанный клубок. Страх и радость, надежда и отчаяние, смятение и ненависть, любовь… Да, вот пожила с Кяршисом и теперь может твердо сказать, что Марюса она любила.
Рядом откашлялись.
— И-эх, заснула ты, что ли? Пойдем материну могилу посмотрим.
Кяршис. Серый лицом, сутулый.
Аквиле медленно встает, держась за крест. Конец. Удавленник закопан. «За упокой» спето. Белый стихарь ксендза в окружении стайки женщин продвигается к воротам кладбища. Толпа рассыпалась на группы — кто сразу домой, а кто еще проведает могилы родных. Полицейские тоже куда-то подевались.
— Пошли, — говорит она.
Среди деревьев, у каменной ограды, затерялся покосившийся деревянный крест. Ему сто лет, не меньше, — совсем обветшал.
— Вот разживемся, закатим памятник что надо, всему кладбищу на загляденье, — говаривал Кяршис, когда они приходили сюда. Теперь только глубоко вздыхает, крестится и, встав на колени, шепчет молитву.
Аквиле пристроилась рядом. Тоже шевелит губами, но мысли далеко от божьего мира. «Радуйся, Мария, благодати полная…» Марюс… Вот могила Нямунисов. Отец. Генуте. Придет ли когда-нибудь Марюс поклониться им? «Лежать мне тут, среди Кяршисов, а могла быть там моя могила…»
— …Жизнь вечную. Аминь. — Кяршис широко перекрестился, встал, и Аквиле вместе с ним, хотя ее молитва еще не сотворена. — А твоих не проведаем?
— Мои-то живы. Да там и нет никого с отцовской стороны, одна родня Катре Курилки.
— Мертвые все человеку родня.
— Как знаешь. Можем пройти мимо.
У могилы Нямунисов останавливается, смотрит на почерневший чугунный крестик. В день поминовения усопших поставила здесь свечу. Весной надо будет снова посеять руту и гвоздику. Да, могло так случиться, что под этой кривой сосенкой, было бы место и ее вечного упокоения. Вдруг ее словно током ударило. Загорелась злобой — неизвестно на кого и за что. Повернулась к Кяршису и, глядя на него сузившимися глазами, процедила сквозь зубы:
— Слыхал, что люди говорят? Марюс…
Да, явно слышал. Знает. Прячет глаза. Сутулые плечи перекосились, словно сорванная с петель дверь.
— Да вот, сказывают. Всех батраков согнали. Этого Кучкайлиса… Его работа… — отдирает слово за словом, словно запекшуюся повязку от раны.
— Кучкайлиса никто не жалеет.
— И-эх, все равно человека, не свинью убить.
— Правильно сделали. Собаке собачья смерть, — повышает голос Аквиле, сама не понимая, какой бес тянет ее за язык, но испытывая сладкое удовлетворение, которое теперь все чаще охватывает ее, когда она мучит мужа. — Вряд ли отработает тебе Культя весной за избу Нямунисов, раз настоящий хозяин объявился.
Кяршис даже рта не раскрыл. Повернулся, уходит, сгорбившись, по тропе. Длинные, тяжелые руки висят, как у огородного пугала, — кажется, кто-то невидимый поднимает за него косолапые ноги, заклиненные в высокие сапоги.
Аквиле — за ним. Каменные надгробия и кресты. Шлифованный и необработанный мрамор. Черный, розовый. Кое-где овалы фотографий под стеклами. Железные ограды, скамьи, горшки с остатками цветов, обожженных первыми заморозками. Железный крестик — работа деревенского кузнеца, — воткнутый в четырехугольный гранитный постамент. За ним — деревянный высокий, до нижних веток сосны; под жестяным козырьком прячется от дождя ветхое распятие. И снова мрамор, ограда, захватившая столько места, что на четырех хватило бы: крепкий хозяин. Тут же, за углом часовни, у самой стены дома божьего, будет могила Яутакисов. Черная гранитная плита поддерживает массивный крест. И надпись с ошибками: «ЗДЕСЬ ПАГРЕБЕНА… СПИТЕ СПАКОИНО, ДАРАГИЕ РАДИТЕЛИ. АПЕЧАЛИНАЯ ЕДИНСТВИНАЯ ДОЧЬ КАТРИНА ЯУТАКИТЕ». Кажись, родня тому Яутакису, прежнему старосте, на которого сегодня взвалили Кучкайлиса.
Кяршис остановился, хотел было обернуться, но сапоги все-таки прошагали мимо. Правда, спина выпрямилась и обе руки спрятались в карманы.
— Слава Иисусу Христу, — его голос.
— …во веки веков. Аминь, — отвечает ему кто-то.
Аквиле словно холодной водой окатили. Повернуться бы да назад! Но Кяршис уже стал на колено перед памятником, крестится, и ей остается последовать его примеру.
Пока они молятся, родители, уже выполнившие свой долг, сидят на скамье и молчат. Аквиле никак не может выбраться из «Отче наш». «И принесла же нас сюда нелегкая. Все этот Пеле. Пень неотесанный!»
Кяршис встает, а она не торопится: пускай подождет Катре Курилка, раз ей приятна эта встреча.
— Присаживайся, зятек, к нам.
«Зятек»… Не верит своим ушам. Не слова, мягкие катыши теста, обвалянные в сахаре.
— Похвально, что покойных родственников не забываете.
— И-эх, надо… теща. Все там будем. — Сапоги Кяршиса потоптались на месте и наконец успокоились. Сел.
— Что правда, то правда. Вот и я — сижу да думаю: недалек тот божий час, когда улягусь рядом со своими родителями.
— Вы-то крепкая, всю Лауксодис переживете. — Кяршис нагибается, наверное, целует руку, — слышно чмоканье и поощряющий протест:
— Не стоит, зятек. Не стоит. Нынче не принято старым людям руки целовать.
Ей-богу, все деревенские собаки сдохнут! Не иначе — святой дух на Катре снизошел!