Литмир - Электронная Библиотека

Аквиле через силу встает. Эти трое тоже встали со скамьи. Кяршис с отцом по краям, мать посредине. Вся в черном, осунулась. Лицо пожелтело, глаза еще глубже запали, нос удлинился, заострился. Люди говорили — хворает. Болит голова, не спит…

— Здравствуй, папенька… — Аквиле обнимает отца, целует, наклоняется к руке.

Мать тоже сунула руку. Увядшую, костлявую и холодную. Она сдержанно прикоснулась губами. Сердце не екнуло, и Аквиле почувствовала, что теперь равнодушия в нем больше, чем злобы.

До большака шли вместе. Мать жаловалась, что не находит управы на Юргиса с Юсте — у одного книги, у другой танцульки в голове. Зато об Адомасе — ни слова. Звала захаживать. Родня все-таки («Хочешь не хочешь, а богом связаны…»). Мол, незачем обиды таить в такие времена, когда ложишься вечером и не знаешь, встанешь поутру или нет. Потом она дернула Аквиле за рукав, они приотстали, и тогда она шепнула ей на ухо о Марюсе. Видишь, с каким бандитом чуть было не связалась! Теперь-то она понимает, что была несправедлива к Кяршису. Сам господь бог послал ей такого мужа. Серьезный человек. Старательный, совестливый, хозяйственный мужик. За таким — как за каменной стеной. Дай только поспокойней станет. А тогда и насчет приданого посмотрим. Ведь не голодранка же, из крепкого хозяйства. Да и мы будто не родители, будто совести у нас нет, чтоб родное дитя с пустыми руками выпроводить, как подкидыша какого. Только будь умницей, держись подальше от этого душегуба проклятого. Что было, сплыло, а насчет сыночка-то… Все дети — дети… кто взрастит, тот ему и отец. Ладно, что я тут зря… Может, еще смилуется господь, откинет этот душегуб копыта. Ведь еще не конец, идет война-то. Господь не позволит, чтоб столько добрых людей померло, а такой остался. Не-ет, смилуется всевышний, услышит. А может, и услышал уж: говорят, одного из этой шайки немцы взяли.

— Взяли? — бледнея, переспросила Аквиле.

Мать кивнула и больше не заговаривала о Марюсе. Словно его судьба решена, а если и нет еще, то рано или поздно один конец, и нечего тут попусту языком трепать.

— …Такую свинью! — рокотал впереди Кяршис. — Четырнадцати пудов заколол…

— Да будет тебе, зятек, из-за свиньи… У людей головы летят. Другую откормишь, — утешал отец.

— А немцы-то тоже вор на воре, — откликнулась Катре Курилка, — в прошлом году нам за лошадь дохлятину всучили, а вчера, пока этих бандитов искали, гуся уволокли.

— Не только у нас, редко у кого вчера не подчистили. Слыхать, опять комиссия будет, лошадей станет смотреть. Тогда уж не один заплачет.

— Такие, как ты, и заплачут! — влепила мужу Катре Курилка. — Башковитый хозяин гвоздь в копыто, окорок комиссии — и вместе с лошадью домой.

— И-эх, голь на выдумку хитра, матушка, — заступился за тестя Кяршис. — Выдумывают люди, что только в голову взбредет. Но и немец поумнел, пожестче стал. Будто раньше такую свинью, как моя… Задарма, и спасибо не сказали, нехристи…

Разговаривая так, дошли до развилки. Вайнорасам налево, через деревню, а Кяршисам прямо, по бережку озера, на свой хутор. Когда прощались, Катре Курилка еще раз напомнила, чтоб не брезговали, захаживали.

— Давно так надо было, — сказал Кяршис, когда они остались вдвоем. Он весь сиял, продолжал удивляться, что так неожиданно помирился с родителями жены.

— Старуха сказала, кого-то из партизан немцы забрали, — вырвалось у Аквиле.

— Ага. Гудвалису полицейский сказал. А второго — на месте. Сами шкуру подставили, пока умничали. — Кяршис не скрывал удовлетворения, а Аквиле в его голосе уловила еще и неясную надежду.

— Что ты говоришь! Двоих… — Аквиле подождала, пока не унялось сердцебиение, а потом, успокоившись, равнодушно добавила: — А может, всех немцы сцапали…

— Не сцапали, так сцапают. Такая прорва войска, собаки. Человек не иголка, — с глубоким убеждением ответил Кяршис.

И снова, как недавно, на кладбище, Аквиле охватила внезапная злость.

— Зачем тогда съездил в харю Кучкайлису, если сам крови радуешься?

Кяршис закашлялся, даже мочки ушей посинели.

— Радуюсь не радуюсь, а будет, как должно быть, никто меня не спросит, кого пустить в лес, кого застрелить, а кого живьем взять, ага.

«Что правда, то правда, — подумала Аквиле. — И все-таки ты бы спал спокойнее, если бы из этих двух, угодивших к немцам, один оказался Марюсом». Надо было первой уйти с кладбища, не ждать, пока Кяршис увяжется, подстеречь Культю и осторожно, обиняками… Они же с Марюсом такие друзья были! Да и вообще у него нюх.

День уже клонился к вечеру. Солнце, весь день изредка выглядывавшее из-за туч, последний раз улыбнулось и осталось за непроглядной пеленой, как медяк, завалившийся за ватную подкладку. Подул свежий ветер. Воздух стал сумрачней, как бы гуще. От озера доносился тяжелый гул прибоя; дождя не было, но в лицо все чаще брызгали откуда-то прилетевшие капли. Все было как в тот вечер несколько лет назад, когда Аквиле шла здесь, по берегу озера, а ветер жалобно стонал в деревьях, тронутых изморозью, и под ногами вяло шепталась трава — чахлая, бескровная, как и она, Аквиле. Она видела посаженные на цепь лодки, скачущие на волнах, и себя в одной из них. В гулкой темноте огромной птицей метался он, Марюс. Она уже не думала о господине Контроле и о том, ради чего пришла на кручу. Ей было все равно: только бы скорей опрокинулась лодка! Она вспомнила сказку. Там ведь тоже бушевала буря, была ночь, а герой сказки носил такую же островерхую шляпу с широкими полями. Потом она видела Марюса без этой шляпы, но когда думала о нем, в ее воображении обычно всплывал герой из сказки. Человек, который тоже пришел из сказки в осеннюю слякоть и вернулся в нее, когда жаркий июнь звенел косами на лугах. И никогда уже не придет. Может быть, придет для другой, но не для нее, Аквиле. Сама захлопнула дверь.

Лаурукас, увидев родителей, выбежал навстречу. Аквиле схватила его в охапку, прижала к груди, пылко расцеловала. Потом, подняв на вытянутых руках, долго вглядывалась в личико ребенка — на нее смотрел Марюс. И хорошо было снова прижать к себе маленькое, тяжелое, теплое тельце, от которого вдруг повеяло жаркими днями и ночами без сна. В сенях, поднимая облака пыли, орудовала метлой Юлите. Из сестер она меньше всего походила на Марюса. Разве что глаза. Аквиле взяла дурочку за руку и смотрела ей в лицо. Ненасытно, как жаждущий на стакан воды. Дурочка кривлялась, она была уродлива, в мать, но Аквиле казалось, что губы у нее Марюсовы.

Вечером все валилось из рук. За что ни возьмется, все не так. Подоив корову, забыла процедить молоко, кости для собаки ссыпала свиньям. Замочила мясо назавтра, но не в ту миску, смахнула с полки горшок с крупой. Пропади оно пропадом! Она вспомнила, что не собрала засветло яйца. Можно оставить на утро, но в избе такая духота! Да и Кяршис, рассевшись у двери, мастерит капкан для хорьков и тянет старую песню о пропавшей свинье да невыкупленном движке… Лучше уж она зажжет фонарь, обшарит сеновал, заберется в хлев. Хоть отдохнет от этого бесконечного зудения.

Но когда вернулась в избу — быстрее, чем собиралась, — в подоле не было яиц. Губы стали белые, словно стручки перезрелого гороха, фонарь так и плясал в руке.

— Справный капкан будет! — сказал Кяршис. — После войны хорьковые шкурки на вес золота.

Едва держась на ногах, она прошла на кухню и, опустившись на стул рядом с печкой, долго сидела, обхватив голову руками. Кяршис что-то бубнил там, над своим капканом, но она была слепа и глуха ко всему, что творилось вокруг. И, лишь почувствовав, что кровь снова побежала по жилам, что она уже может рассуждать и действовать, не выдавая себя, она сунула в карман пиджака электрический фонарик и, сказав, что ей надо что-то взять из сундука в амбаре, вышла в дверь. Но когда вернулась — на сей раз задержавшись дольше, чем следовало, — у нее в руках опять, кроме фонарика, не было ничего.

— Задам, и-эх, задам я хорькам баню! — весело грозился Кяршис, все еще возясь с капканом.

III
95
{"b":"202122","o":1}