Федор. Теперь уже нет другого выхода. Каждую минуту могут нагрянуть немцы.
Иван. Ух, гадина! Мишку с Глебом погубил!
Василь. Учитель не выдаст…
Федор. Заткнись, Василь, теперь мы не верим ни единому твоему слову.
Иван. Надо ему рот заткнуть, да покрепче. Я лично не желаю носить в кармане бомбу замедленного действия.
Геннадий. Связать его! Пускай остается тут, как хотел.
Иван. Нет уж, его придется ликвидировать. А то немцы и впрямь такого подлеца пожалеют.
Василь. Ребята… товарищи… братцы…
Петр. Тихо!..
Федор. Рот заткните. Руки и ноги — ремнями. Быстрей.
Иван. К черту ремни! Они нам самим нужны. А ну-ка, подушки сюда, ребята! Хотел мягкой жизни — пускай мягко и кончает, сукин сын.
Федор. Иван, Иван…
Иван. Хочешь, чтоб он всех по нашему следу пустил?
Охро. Скоты…
Геннадий. Надо сообщить тому, из поместья, Пуплесису, или как там его.
Петр. Чтоб его баба шум подняла?
Все. Верно говорит.
Федор. Жалко старикана.
Иван. Они тут все свои. Лучше помещичий погреб обшарим. Пригодится в лесу.
VII
Они катили свои велосипеды прямо по лугам.
Женщины доили коров, а парни вели выпряженных потных лошадей, чтобы привязать их на клеверище. По проселку громыхала телега — кто-то, накосив вики для свиней, спешил в деревню. Собаки тявкали, дымили трубы, гомонили дети и скрипели колодезные журавли. Вечернее небо распускалось над землей росистым цветком тюльпана. Румяное от гаснущего заката, оно кропило залитые молоком тумана поля прохладной медью лунной ночи.
А они все вели свои велосипеды. Мимо подоенных уже коров, мимо всласть повалявшихся лошадей, смачно хрупающих клевер, мимо суслонов, рассевшихся на жнивье, словно бабы на паперти. Тропа влилась в проселок, потом отделилась от него, побежала вдоль канавки, заросшей ивняком, а женщина все шла вперед.
— Куда ты меня тащишь? — вспылил он. — Пора подумать о ночлеге.
— Ни о чем не хочу думать, — ответила она своим милым картавым говорком. — Так и будем идти, пока не станет ни дорог, ни тропинок. Только поля, деревья и птицы. Потом захотим домой и не найдем дороги. Заведи меня куда-нибудь, Гедмис, чтоб я не нашла дороги домой.
— И для этого ты позвала меня? — сдержанно спросил он, подозревая, что она лукавит: за эти два часа не было недостатка в поцелуях и ласковых словах, но он чувствовал — главное еще не сказано.
— Я соскучилась по тебе. — Она посмотрела через плечо и улыбнулась, но так, что у него екнуло сердце.
— По твоей записке можно было подумать, что повод более серьезный.
— Я — человек настроения, Гедмис. Настроения, — подчеркнуто повторила она, но это прозвучало фальшиво.
— Адомас верно говорил: ты не умеешь врать.
— Будь добр, когда мы с тобой, не упоминай о нем.
— Хорошо, буду добр. Но и ты не криви душой.
— Ты хочешь, чтоб я себя насиловала.
— Если так, не надо. Хотя сомневаюсь, любовь ли это, когда один из любящих держит кукиш в кармане.
— Гедиминас…
— Когда я целую губы и ощущаю за ними затаенное слово, я вспоминаю легенду про Христа и тридцать сребреников. Такой уж я, Милда. Хочу, чтоб женщина, которая мне принадлежит, была открытой до конца. Для других — тайна, а для меня — прозрачная, как родник, до дна.
— Я от тебя этого не требую.
— Значит, не любишь.
— Гедмис… — Она вдруг остановилась и повернулась к нему. — Посмотри на меня. Вспомни последние встречи. Все-все, о чем мы говорили, все, что было, — и ты не сможешь сказать, что я не люблю тебя. Давай без провокаций, ладно?
— Прости… — Он остановился, оперся о велосипед и взял ее за руку. — Я эгоист, вдобавок не уверен в себе. Может, потому, что ты мне все дороже, Милда.
— И ты мне, Гедмис. — Она прижалась к нему. Велосипеды упали на траву.
Он расстелил плащ тут же, между лежащими на траве велосипедами. Потом, когда она вялой рукой ерошила его волосы, ему стало грустно и досадно. Вчера, уезжая в командировку, ее, быть может, ласкал Адомас. Он оттолкнул ее руку. Хотел сказать: «Я не могу тебя делить с другим». Но только оттолкнул ее руку — и все.
Оба долго молчали, глядя в зеленоватое небо.
Сверкнула падающая звезда.
— Моя… — шепнула она.
Он не ответил. Думал: так дальше продолжаться не может, надо раз и навсегда положить конец этой двойственности.
— Может, ты и прав, — сказала она, по-своему истолковав его молчание. — Если люди по-настоящему любят друг друга, между ними не может быть ничего скрыто. Когда ехала сюда, хотела все тебе рассказать, а потом испугалась. Я боюсь тебя потерять, Гедмис! Но больше так не могу. Надо было раньше сказать, пока мы не успели так сблизиться. Да что поделаешь… Поцелуй меня.
Гедиминас тревожно взглянул на нее.
— Ну, поцелуй, поцелуй. Может, потом не захочешь и смотреть в мою сторону.
Он рассмеялся.
— У тебя, пожалуй, есть актерское дарование. Ну что ты? — Однако наклонился и поцеловал ее в губы.
Прохладные руки обвились вокруг его шеи, а он приник к ее губам и снова почувствовал нестерпимую жажду. Нет, она не умеет играть. Может, старается, как каждый из нас, но у нее ничего не получается.
— Прости, — растроганно шептал он. — Я ревнивый дурак, только и умею обижать тебя. Прости, Милдуже.
Тогда она зажала его лицо в ладони и посмотрела в глаза.
— Ты любишь меня, — убежденно сказала она. — Пока еще любишь. — И вдруг заплакала. — Гедмис… Гедмис… Гедмис…
— Чего ты?.. Ну не надо… — У него тоже сжалось сердце: он был так же несчастен и бессилен, как и она. Но теперь не мог не сказать того, о чем несмело думал по дороге на свидание. — Оставь его. Я заберу тебя в деревню. В прошлый раз ты говорила: хорошо бы убежать на необитаемый остров и жить как Робинзон с Пятницей. У меня есть такой остров. Перебирайся в Лауксодис.
Она вся напряглась.
— Ты не бойся, он не посмеет нам сделать ничего плохого. Я хорошо его знаю — трус и тряпка. Поселимся у моего отца. Места много, и старик у меня хороший. Хочешь? Бери велосипед — и поехали, хоть сейчас! Правда, Милдуже, ну зачем тебе возвращаться в Краштупенай?
Она отшатнулась. Так резко откинулась в сторону, что он не успел даже увидеть ее лица. Повернувшись спиной, долго вытирала платком мокрые щеки.
— Я серьезно говорю. Конечно, прибавится хлопот по хозяйству. И удобства не те, что в городе, сама понимаешь. Почему ты молчишь?
— А что я могу ответить? — Она заговорила неожиданно спокойно, даже с ноткой цинизма: — Я понимаю, они от доброты сердечной, эти благие пожелания. Ты благороден, очень благороден, Гедмис. А я вот не могу отплатить тебе тем же. Сам говорил: целовал мои губы и чувствовал за ними утаенные слова. Я не родник, прозрачный до дна, мой милый.
— Знаю, — ответил Гедиминас и помрачнел.
— Я тебе изменяла. Не с ним, конечно, — с другим. У тебя есть такие стихи, где ты оправдываешь физическую измену, если в душе женщина сохраняет верность. Я изменила тебе только физически.
Гедиминас сел. Хотел взять ее за плечи и повернуть лицом к себе.
— Не надо. Ляг и помолчи. Сам ведь хотел, чтоб между нами не было тайн.
Он упал на спину, словно от удара. Мягкий, картавый говорок струился откуда-то из-под земли. Замученный, вялый голосок. Гедиминас смотрел на медный купол неба, но видел изогнутую спину Милды. Голую, нежную спину. А на ней — белую руку Дангеля в перстнях. А может, он снял перстни и положил на стул, рядом с часами? «Верность в душе… Ха! Она принимала в себя чужое тело и в это время думала обо мне…»
— Что ж, Дангель импозантный мужчина. Но не могу представить, чтоб он говорил: «Я тебя люблю». Наверное, сказал: «Ты — вкусная женщина».
— Нет. Он сказал: «Вы умная женщина, фрау Милда, сразу поняли, что к чему. Адомас сегодня извинился за вчерашнюю выходку у Баерчюсов, но я бы еще подумал, хорошенько подумал, стоит ли предать это забвению».