Литмир - Электронная Библиотека

— Адомаса спасала?

— Могла бы добавить: и тебя. Но это уж будет неправда. Если бы Дангель сразу потребовал такую плату, я бы ударила его. Но он был корректен и вежлив. А я — растерянная, выбита из колеи. И оскорблена, Гедмис. Слабостью Адомаса, его унижением перед Дангелем…

— Словом, типичная женская месть.

— Может быть. Называй это, как тебе угодно. Я так и думала, что ты ничего не поймешь.

— Почему? Понимаю. Есть мужчины, которые ищут утешение в чарочке. Женщины, оказывается, заменяют алкоголь кое-чем другим.

— Хорошо, больше не буду рассказывать.

— Говори. Хоть и без того ясно: ты изменяла мне с ним, пока тебе не взбрело в голову признаться. Но я не вправе обижаться: я ведь тоже участвую в твоих изменах Адомасу. И странное дело: не чувствую ни малейших угрызений совести.

— Могу быть точной: после этого я встречалась с ним всего три раза. И уже с расчетом — вытащить из полиции Адомаса. Он ничего твердо не обещал, — мол, не только от него это зависит, — ничего не делал. Несколько дней назад догнал меня на автомобиле в пригороде, хотел втащить в машину. Вырвалась. Вечером выдумал для Адомаса какое-то срочное дело и заявился ко мне. Хотела выгнать его. «А ты не старайся, — говорит он, — за своего супруга. У нас нет оснований уволить его — он добросовестный служака». И тогда, Гедиминас, он мне рассказал, он мне все рассказал… Ах, многие говорили, что у Адомаса руки в крови, но я не верила. Я не хотела этому верить, Гедиминас, не из любви к нему, — просто инстинкт самосохранения. Ведь я его жена, все-таки его жена… Я столько унижалась перед этой сволочью Дангелем! Я ему продавалась! А он-то ведь все знал про Адомаса, но молчал. И я вытолкнула его за дверь. Думала, сойду с ума — так я была себе противна. А он: «Потише, потише, фрау Милда. Мы многое прощаем женщинам, но когда они переступают грань, за которой начинается политика, мы караем их по закону наравне с мужчинами…»

Гедиминас краешком глаза посмотрел на нее. Съежившуюся, словно в ожидании удара. Теперь он не видел ни голой нежной спины, ни ласкающей ее руки Дангеля в тяжелых перстнях. А может, этого не было вообще? Может, это ему только примыслилось, как бывает душной летней ночью?

— Вставай. — Он взял ее за плечо, повернул лицом к себе. Хотелось ударить это мертвенно-бледное лицо, но руку остановил умоляющий детский взгляд. — Свежо стало. Простудишься еще. Пойдем.

Она послушно встала. Оба молча подняли велосипеды, с шелестом покатили их по росистой траве. Он — впереди, она — за ним. Скорей, скорей… Отчаянная поспешность беглецов. А вокруг — лужицы поднимающегося тумана. Коровы и лошади понуро стоят в этих лужицах — по брюхо в тумане. Тонут во мгле кусты и хутора.

Долго, неимоверно долго катят они свои велосипеды и молчат. Год, десять, а то и все сто лет. Все моря земли успели выйти из берегов и затопили деревья по самые верхушки. Он ползет по дну океана, как краб. Тонны воды на квадратный сантиметр. Раздавят! Одиночество наваливается на него тяжестью всех гор земли. Расстояний не стало. Пустота, кругом одна пустота… Печаль утраты сдавливает сердце. Душе холодно и неприютно в этой Арктике молочного тумана.

— Какой туман! — кричит он: так хочется услышать в ответ живой голос. — Совсем как осенью.

Но ответа нет. Обернувшись, он смотрит на ватную стену. Пусто за ней и уныло. Ждет, пока не приблизятся ее шаги. Их не слышно.

— Милда!

Тишина.

Он стоит, ждет, а сердце бьется все сильней. Потом вскакивает на велосипед и мчится обратно. Пролетает проселок, по которому только что выбрался на большак. Дальше заброшенный сеновал — место их встреч, вывороченный бурей тополь у дороги.

— Милда! Милда!

Наконец-то! Подъезжает к ней, стаскивает с велосипеда.

— Уйди… Не трогай!

— Малютка, сумасшедшая моя малышка…

— Поэт! Благородные мысли, возвышенные образы… Все вы, мужчины, становитесь заурядными самцами, тронь только вашу собственность.

Он поднимает ее на руки, легкую, как ребенка, всхлипывающую, но послушную. Он снова не один в Арктике белого тумана.

— Ну, перестань! Успокойся! Прости меня, Милду-же… Пойми: ведь не люби я тебя…

— Вот-вот, не люби я тебя, ты бы в жизни не услышал того, что рассказала, и через несколько дней мы бы жили у твоего отца.

— Я понимаю, моя крошка. Никогда так хорошо не понимал, как сейчас.

— Я всегда довольно строго судила женщин, торгующих своим телом…

— Ну, хватит! Забудем! — Сжимает ее в объятьях. — Ты жертвовала собой… ради другого. Бессмысленно, конечно, но важен не результат, а намерение.

— Нет, нет! Я сделала это ради себя, только ради себя, Гедмис. Я думала, он еще не замарал рук. Мне не хотелось быть женой палача.

— Смотри-ка, ты состоишь из одних только слабостей. Никогда не знаешь заранее, что тебе стрельнет в голову. Тебя надо держать в узде, змееныш ты мой. Или отпустить. Да, лучше бы отпустить насовсем. Но что поделать, если не получается? — Он невесело рассмеялся и, поставив ее наземь, согрел остывшие губы долгим поцелуем.

VIII

Гедиминас стоит, опустив простоволосую голову. Мухи облепили губы мертвого. Иссиня-желтое лицо отвратительно раздуто. А был ведь красивый парень. Веселый, приветливый, он чертовски хотел жить. «Хоть бы челюсть платком подвязали». Но такое ли нынче время? Вот уже подкатила телега; двое полицейских зашвыривают Василя на повозку, как бревно. Трое мужиков с заступами топают за телегой: зароют на Французской горке.

Люди расходятся, обсуждая происшествие. Удавили. Не иначе как свои. Видно, не хотел в лес податься. И попутал же их бес сыграть такую шутку! Ночного сторожа связали, помещичий погреб очистили — сало и окорока от целой свиньи унесли. Ну его к лешему, этого помещика. Хуже то, что в косовицу деревня осталась без рабочих рук. Те, кто пленных не держал, потешаются: дареная лошадь до поры до времени тянет. Но все мрачнеют, вспоминая, как всполошился староста Кучкайлис.

Рано утром, едва стало известно, что батрацкие опустели, Кучкайлис бросился в Краштупенай. Прикатил грузовик с власовцами, тремя полицейскими и немецким офицером. Окружили деревню, обыскали избы. А начальники в это время сидели в поместье, у господина фон Дизе. Завтракали, совещались. Потом отобедали и снова совещались. Вызвали Кучкайлиса. А Василь все валялся на траве у батрацких.

Кучкайлис вышел от господина фон Дизе весь потный от страха, белый, как стена, — хоть на кресте распинай. Он носился по деревне, как угорелый, и в каждой избе твердил одно и то же. («Да, да, еще не знаем, чем это все обернется. Пуплесиса уже забрали, увезли в Краштупенай: головой, видишь — нет, отвечал за пленных, да и вообще темная личность, старостой был при русской власти. Немец, видишь — нет, дотошный в таких делах, айн момент — и капут».) И пошли визжать свиньи во всех дворах. У гумен загорелись костры из соломы, деревня поголубела, запахла паленым. Бабы выдирали еще теплые внутренности, мужики разрубали топорами туши пополам и, посыпав солью, волокли к большаку. А власовцы да полицейские под бдительным оком немца в фуражке с высокой тульей кидали эти половинки на грузовик, складывали в аккуратные штабеля. Проехались по деревне и набили машину доверху, словно сарай дровами. Не было в этой поленнице только помещичьей свиньи, ну, и господин Кучкайлис, само собой, свою не заколол.

Пропади они пропадом! Мало им убоины, еще соль, которой в военное время и не достать, на них расходуй… Деревню лихорадило, но все утешали себя: может, откупились свиньями, не потребуют людских голов. И диву давались, что так быстро управились. Всего два часа назад хрюкал в хлеву поросенок — и вот уже торчит подпаленный, скрученный в бублик хвостик из-за борта грузовика. Укатили, матерясь, подмигивая девушкам, а немец в высокой, фуражке сидел в кабине, рядом с шофером, и, мечтательно улыбаясь, уже укладывал мысленно в посылку для своей фрау розовый литовский окорок. Остались только выгоревшие пятна на траве у гумен, трое полицейских да мертвый Василь. Но вот и его швырнули на телегу.

75
{"b":"202122","o":1}