Он подумал, что его дочь хочет взглянуть на города в немецких землях и во Франции, о которых здесь говорили племянники барона Виндиша и сам барон Леопольд Генрих Виндиш, хочет увидеть площади больших городов, каких-нибудь господ в париках, кроме племянников барона Виндиша, интендантов и членов Общества земледелия, которые, приезжая к ним в дом, говорят о пчелиных ульях и о нынешних ценах па говядину. Может быть, его дочь хочет встретить людей, которые носят в футлярах скрипки и играют при дворе, а может быть, композиторов и ученых, астрономов и поэтов, отважных воинов, офицеров в более высоких чинах, чем племянник барона Виндиша, который всего лишь капитан, может быть – полковников или генералов. Он подумал обо всем этом, а также о том, что ему следовало бы запереть дочь в ее комнате и дать ей пару хороших оплеух. Но в тот же миг он понял, что этим ничего не добьется. Не только потому, что ей уже скоро тридцать лет и что она занимается его бухгалтерией, таким образом как бы замещая его покойную жену, но и потому, что это была Катарина, всегда поступавшая так, как считала нужным: морила себя голодом или ела, точнее сказать, обжиралась. Может быть, опять перестанет есть, ужаснулся он, может быть, вообще не будет есть. Он подумал о том, как это страшно, если она отправится в неизвестность, ведь эта неизвестность не сулит ей ни карст, ни скрипок, это ведь pauper et peregrinus [2], самоотречение, трудности и бездна опасностей. Ему многое было известно о немецких землях, об их ткацких мануфактурах и фабриках, а также об армии Фридриха Прусского, который хочет у его юной императрицы Марии Терезии разбойным путем отобрать наследственную территорию, всю Силезию – большие площади прекрасных земель, вечно и по праву принадлежащих Габсбургам; он знал о паломничестве и о кораблях дураков, которые кружат по Рейну от города к городу, потому что нигде не хотят их принять. Он боялся бродяг, странников, сумасшедших, войска и больших городов. Хотя усадьба в Добраве была значительно больше обычных крестьянских домов, хотя в ней была, как положено в городах, столовая комната и прекрасная дворцовая мебель, он все еще оставался крестьянином, в углу висела надпись «Благословение дому», ему никуда не надо было ездить, кроме как по необходимым делам. И его охватывал ужас оттого, что его дочь отправится в путь. Но он знал, что никто – ни приходской священник Янез Демшар, ни Люблянский епископ – не помогут ему отговорить ее от этого. Тот, кто почувствовал, что его призывает к себе Золотая рака в Кельморайне или святой Иаков в Компостеле, должен туда пойти, будь то мужчина или женщина, старик или юноша – так скажет и тот, и другой, и приходской священник, и высокопоставленное духовное лицо.
Поэтому он в утешение себе подумал, что Катарина – взрослая и здоровая, что она много читала, знает немецкий язык и немного латынь, посещала школу при монастыре святой Урсулы и, может быть, если он будет молиться и просить святого Христофора, заступника всех путешествующих, оберегать ее, если он отслужит мессу в церкви святого Роха, она, вероятно, пройдет этот путь с Божией помощью и добрыми людьми. Но, скорее всего, ему только показалось, будто он так подумал. В действительности он знал, что происходит нечто такое, чего он не может уразуметь, и дело тут не только в паломничестве, а в том, что она просто-напросто уходит – навсегда, и он никак не может этому воспрепятствовать, если не хочет еще больше испортить положение.
– Когда я приду к Золотой раке в Кельморайне, – тихо сказала Катарина, и глаза ее лихорадочно заблестели, – мне откроется что-то такое, чего я еще не знаю. Может быть, Бог. Хорошо бы, если бы Он мне открылся. И пусть меня сразит вид Его красоты.
Отец отвел от нее взгляд. В ее глазах и словах было нечто выходящее за пределы его разумения женщин, мира, вообще всего сущего. Женщина, с лихорадочным блеском глаз, с ее непостижимыми словами и решимостью, показалась ему такой же величественной, как древняя великанша, он видел в Црнгробе ребро такого существа. Такими были когда-то женщины – с подобным блеском глаз и подобными словами на устах, как сейчас у его дочери, а ростом они были в десять и более футов, о чем и сейчас еще рассказывают местные крестьяне и ему самому рассказывал отец. Он всегда знал, что будет хорошо для хозяйства, для полей и животных, овец и коров, лошадей и коз, что хорошо для пчел, и ему казалось, будто он знает, что было бы хорошо и для нее. Но здесь таилось нечто такое, с чем бы он не хотел иметь дело, если бы это не касалось его дочери. Нечто подобное приснившимся ночью дурным снам или неизвестной болезни, от которой так беспокойно вела себя в хлевах скотина, и никто не знал тому причины. Может быть, и Катарина не знала, почему она вдруг так неколебимо приняла это решение, как не знала, сном или явью было то, что происходило с ней по ночам. Может быть, в этом было свое очарование, и к ней приходили незнакомые, далекие люди, которых она еще встретит. Во всяком случае, кто-то был у нее и в ту ночь, когда отец сидел, сгорбившись, над пустой уже кружкой под надписью «Благословение дому», во всяком случае, кто-то ночью был в ее комнате, и Катарина отчетливо, всем телом чувствовала его присутствие.
3
– Черти? – крикнул со злостью Люблянский епископ и в тот же миг содрогнулся, ужаснувшись, что выговорил слово, невольно сорвавшееся у него с языка, хотя секретарь его не произнес, а только сказал, что люди видели нечто летящее над Истрой и что у скота в прошлом месяце неожиданно возникли странные болезни, в результате сколько-то животных утонуло, и людей охватило волнение. Епископ сразу же, еще лежа в постели, перекрестился, ему следовало сейчас, как всегда по утрам, прочитать «Ave Maria», но вместо этого он вынужден был перекреститься, ибо у него из уст вылетело слово, которое даже во время теологического диспута нельзя произносить, а он его произнес, да еще во множественном числе, и ему не остается теперь ничего, кроме покаяния и молитвы, молитвы и покаяния до самого вечера, и угораздило же его, в самом деле, так неудачно начать этот день! Он произнес это дурацкое слово из-за секретаря, стоящего там, у дверей, с подносом в руках, с черным кофе, который переливается через край чашечки, каждое утро переливается – из-за неуклюжести или почтения, этого он никогда не узнает, как никогда не узнает и того, что у этого человека на уме, когда он ни свет ни заря рассказывает о таких глупостях.
– Ну, что опять за глупости? – ворчит епископ, глядя в окно и думая: пасмурно, верно, опять будет дождь.
– Так говорят, – отвечает секретарь, – уже с первой недели поста говорят. Их видели в Истре, а в Крайне утонуло множество животных.
Нужно подавлять в себе злость, гнев; ira[3] охватывает человека, бушует в его груди, он этого не допустит. Епископ делает выдох, потом глубокий вдох – вдох, выдох, прислоняется к подушке и поднимает глаза к небу над своей постелью, к ангелам на балдахине. И почему этот итальянец нарисовал ангелов золотыми и чуть что не красными, будто у них кожа готова лопнуть от чрезмерного здоровья? А они ведь белые и могут быть только белыми, нужно лишь вспомнить Евангелие от Марка, 16.5; а так как и в этом возрасте у епископа была хорошая память, он тут же процитировал и Евангелие от Матфея, 28.3: Вид его был, как молния, и одежда его бела, как снег. Но какое дело маляру до Евангелия, ему нужны яркие краски, живые, красивые тела, ведь даже для лика Марии художник заимствует лицо какой-нибудь женщины, а потом мы узнаем, что это была за особа и какой вела образ жизни. Секретарь делает несколько шагов вперед и спрашивает, будет ли епископ пить кофе; конечно, будет, только не надо его опять проливать, пожалуйста. Епископ приподнимается, опираясь на подушки. Ангелов следовало нарисовать белыми, прозрачными, чтобы их вообще не было видно, но что тогда этот маляр с его умишком вообще смог бы тут изобразить? Нет, конечно, он мог нарисовать их белыми на этом синем фоне, вот тоже и Откровение Иоанна, 4.4: Иоанн увидел двадцать четыре старца в белых одеждах. Значит, одеяния ангелов на потолке над его кроватью должны быть сверкающей белизны, ибо разум истины Божией чист, бел, его одеяние, как и одеяния ангелов, светится сияющей белизной. Вероятно, вообще все изображение на потолке над его кроватью должно было быть белым, а тут оказались красные, золотые, фиолетовые тона. Он еще раз обвел взглядом эти якобы небесные краски и райские кущи итальянского маляра, у которого перед глазами все еще было его итальянское солнце и синее небо, и потому, кроме ангелочков в стиле барокко и апельсинов в райских садах, он ничего не мог себе представить. Каждое утро, открывая глаза, епископ прежде всего видит это раскрашенное итальянское небо, и, если снова глаза прикроет, под веками нет ничего белого, одна темнота, рассекаемая красными искрами. Это из-за болезни, уложившей его в постель, из-за жара, от которого пылает лоб и в голове появляется бред. Пост был долгим, и тело ослабло, вот к нему и пристала болезнь, а кому же и поститься, как не епископу, кому? Этому священнику из церкви святого Роха? Но ведь он ему, своему епископу, то есть своему отцу, в прошлом году, слегка подвыпив, сказал: – Великий пост приходится на неудачное время. Епископ обомлел: как это на неудачное время? – У людей кровь кипит от весны и любви, – ответил священник, – а в сердцах их злые чувства, потому что пуст желудок, и это нехорошо. О, Господь всемогущий, кто мог такое придумать! Епископ говорил с ним, говорил долго, наложил на него епитимью, а все равно возникает вопрос: какая лее вера у этого человека и в каких школах он учился?