Литмир - Электронная Библиотека
A
A

10

В горах гремел гром, он бился о вершины скал, опускался в долину и, отдаваясь эхом в узком ущелье, замирал в лесах. Просыпаясь в своих постелях, странники озирались на горы; одни из них говорили, что это грохочут пушки Ее Величества императрицы Марии Те резни – там, наверху, с утра пораньше идут маневры ее артиллерии, ее пушкари посылают между скал гранаты, и те разрываются, как уже скоро будут разрываться в прусских городах, снося вражеские головы. Другие утверждали, что это зальцбургские рудокопы взрывами расширяют входы в ямы, полные соли, третьи были уверены, что это строители расстреливают скалы для создания фундамента новой большой церкви святого Иосифа. Ни первое, ни второе, ни третье не соответствовало действительности, на самом деле это святой Илья-пророк ездил по облакам от вершины к вершине на своей огненной колеснице – это был грохот его небесных колес и топот огненных коней, желающие могли увидеть, как из-под их копыт в вышине летели искры.

Ранним утром между отдаленными раскатами грома Катарина услышала странные стоны, женский визг и оханье. И ей подумалось, что это продолжение приснившегося ей ночью сна. Она приподняла голову и прислушалась; перевернулась на другой бок и Амалия. – В чем дело? – спросила она и засмеялась. – Тебе не спится? Думаешь о мрачном человеке, как же его зовут, кажется, Симон? Катарина не думала о нем, не думала и о Виндише, который, проснувшись в это слякотное утро, сердито смотрел на свой забрызганный грязью белый мундир, нет, Катарина сейчас с удивлением прислушивалась к долетающему сквозь маленькое оконце голосу стонущей женщины. – Ах, это? – сказала Амалия. – Это Магдаленка. У нее бывают видения. – Видения? – Она видит вещи, которые не видят другие, а когда ей особенно плохо, приходит священник Янез и кропит, прямо-таки поливает ее святой водой. Пошли, – сказала Амалия. Обе они, наспех завязав высокие башмаки, распахнули скрипучие двери и, перескакивая через лужи на грязном дворе, проскользнули под навес сарая; там стояла крытая повозка, в которой путешествовал предводитель паломников, – карету поставили туда, под навес, чтобы можно было не выгружать ее содержимое; оттуда раздавались громкие стоны. Амалия приложила палец к губам, прислушалась, осторожно подошла к повозке и отдернула вощеную полотняную крышу.

В тусклом утреннем свете глаза Катарины различили колыхание красноватой плоти, шевелящейся среди груды одежды и грубых одеял, откуда-то из этой массы доносились всхлипы и стоны; вдруг из этого плещущегося в повозке моря человеческого мяса вырвался визг, так что Катарина едва не отскочила, но все-таки осталась; взгляд ее был прикован к этому колышущемуся шевелению, любопытство и необычность увиденного оказались сильнее. Это была Магдаленка, ее огромное тело лежало в повозке, которую обычно попеременно везли лошади и мулы, это была Магдаленка, которая с ее болью и радостями, какими не наделен больше ни один человек, направлялась в дальнюю страну. Ее большое тело, обилие ее плоти дышало и двигалось, шевелилось, красноватая колышущаяся громада, некое подобие человека, словно перетекала от края повозки в сторону лежащего тут же Михаэла, предводителя странников, спокойно спавшего рядом с ней, привыкшего к богатой внутренней жизни своей супруги и не слышавшего ни ее визгов и стонов, ни отдаленных раскатов грома.

Что видится Магдаленке, отчего ее крики раздаются в ночи, что такое ей открывается? – с уважением и озабоченностью спрашивали паломники. – Добро или зло она видит, счастье или беду принесут ее прозрения? Конечно, много хорошего, об этом можно судить по ее веселым восклицаниям, но еще больше плохого, о чем свидетельствуют ее стоны. – Я вижу, – шепчет Магдаленка в то время, когда не визжит, – я вижу, – лепечет она сама себе, и никто ее не слышит, даже ее предводитель, развалившийся рядом, так что его могучий живот равномерно вздымается и опускается. – Вижу, – говорит она с радостью и болью, которые, кроме нее, никто не может понять, – вижу нашего Спасителя, его бьют по торсу и по лицу, вижу его исхлестанное тело, оно колышется у меня перед глазами, в огромном пустом пространстве качается распятие, и Его маленькое нежное тело все изранено, в нем множество настоящих дыр, из которых брызжет кровь, реки крови текут из этого тела, из печени, из сердца и легких, из головы, из рук и половых органов, и вся эта кровь есть кровь жизни и кровь любви, безграничной любви, которая меня обновляет, и я вдруг становлюсь легкой, так что я уже не Магдаленка, лежащая под гнетом собственной тяжести в повозке, направляющейся в Кельморайн, а от всеохватывающего порыва любви, заливающей меня с Его кровью, я делаюсь уже такой легкой, что могу парить над этой повозкой, над ночлегом странников, жующих вынутые из узелков утренние корочки хлеба, над струйками дыма, что вьются в поселке, над лесом, у скалистых вершин, откуда доносится грохот утренней езды на колеснице старого пророка, – там вижу я святую кровь, вижу любовь, даваемую этой кровью, по всему миру и по всему моему телу течет эта кровь, я это вижу и этим живу в радости и боли, в радости оттого, что мне это дано видеть, и в боли оттого, что страдание Его ради нас, ради нашего спасения так велико и безгранично.

Илья-пророк перестал кататься по небу, Магдаленка успокоилась и, тихо постанывая, ждала завтрака, паломники всю первую половину дня бродили по горному поселку, ожидая, когда снова можно будет продолжить путь. Всюду было много грязи, а так как долгое время в одном месте находилось столько людей, хватало грязи и человеческой, поэтому возникла вонь, и многим это испортило настроение, начались громкие препирательства и взаимные упреки, но ведь странствие – это не только путь сквозь кристальной чистоты свет, но и через грязь. Чем больше человека тянет вверх, тем глубже он оказывается в грязи, а принимая во внимание соответствующие условия, скажем прямо: в дерьме, в собственном дерьме. До обеда настроение испортилось уже очень у многих, так что кто-то должен был принять какие-то меры, священник Янез сердито сказал: пусть бы лучше молились, и что это за люди такие, если ссорятся из-за естественной человеческой потребности; предводитель Михаэл Кумердей бил кнутом по своим сапогам: над горами тучи, пора в дорогу, а тут все еще жрут, в дорогу, в дорогу – кнут хлестал сердито, – а тут ругаются из-за говна. Тогда, к счастью, поднялся папаша из Птуя и объяснил собравшимся, какое тяжкое бремя должен нести человек во время странствия. Он сказал:

– Чего вы ссоритесь, люди, сидя за накрытым столом?

Люди кричали, что они сердятся не из-за накрытого стола, а из-за невыносимых санитарных условий, из-за того, что с накрытого стола пройдет па следующее утро через них в плохо оборудованные нужники, кое-кто делает кучи прямо за домами и на дворах, вместо того чтобы отойти поглубже в лес, где, конечно, темно и скользко и где водятся медведи и волки, но, во всяком случае, тогда не будет такой вони, какая сейчас, да еще за обедом. Они продолжали пререкаться, стучали тарелками, щелкали языками и наливали себе вина. Тогда поднялся и священник Янез, воскликнув: – Тише, послушайте папашу!

– Тише, тише, – зашелестело у столов, – будет говорить папаша из Птуя. Они отложили ложки, стаканы ставили на стол тихо, но все еще продолжали прищелкивать языками.

– Чего вы сердитесь, люди? – повторил папаша Тобия. – Глупо сердиться за обедом из-за утренней сумятицы по поводу ваших куч. Разве поэт не сказал: maturum stercus est importabile pondwi? – Тобия, разумеется, знал латынь, а поскольку паломники не были сильны в этом древнем языке его юности, он тут же перевел: – Созревшее говно – несносное бремя.

Он подождал, чтобы странники обдумали эту премудрость и закивали, затем отец Тобия, глубокий старик, бывший свидетелем многих событий, случившихся двести и более лет назад, продолжал: – Вы должны радоваться, леса велики, а что бы с вами было, если бы вы совершали паломничество на корабле? Когда мы в тысяча шестьсот тридцатом году, если я правильно запомнил, плыли на кораблях в Святую землю, с этими делами были куда большие трудности, чем то, что у вас сейчас, я хочу сказать – то, что было сегодня утром. Тогда у каждого паломника имелась посудина для мочи и блевотины. Это была небольшая посудина из глины, которую мы тогда называли, как мне припоминается, терракота. Если бы она была стеклянная, я сказал бы «бутылка», но стекло тогда еще не было в широком употреблении. Так как в помещении под палубой была ужасная теснота, опорожнять эти посудины до зари не удавалось. А кроме того, постоянно оказывался тут какой-нибудь неуклюжий товарищ, который так спешил выйти по нужде, что по пути опрокидывал, по крайней мере, пяток посудин, отчего в помещении стояла несносная вонь. Утром, когда паломники вставали и их животы жаждали облегчиться, все одновременно выползали на палубу, на шкафут, где было устройство, чтобы справлять нужду. Иногда до тринадцати человек сидело там на скамье, и сидевшие были довольны, зато ждавшие злились, особенно если кто-то засиживался слишком долго. Короче говоря: Nee est ibi verecundïa sed potius iracundia.

21
{"b":"202120","o":1}