Но разрешается только им, для остальных существуют охотничий сезон, лицензии и все такое. А если, к примеру, Леня вздумает ни с того ни с сего застрелить моржа или полярного медведя, он будет иметь дело с норвежской полицией, и ему придется выложить такой штраф, что никаких не хватит гонораров – ни за Луну, ни за чугунных водолазов, ни за бархатных даблоидов.
Еще на крыльце приюта стояли сани с собачьей упряжью, вход украшали корни обглоданных северными морями деревьев, внутри висел старый норвежский герб – лев с короной на голове, комнаты освещались тускловато шахтерскими лампами. А в тупичке на втором этаже показался домик из камня, обломков плавника и тюленьей кожи, где, видимо, в позапрошлом веке, обитал настоящий полярник – на гвозде висело старинное ружье, малица, шапка, истлевший дневник валялся на полу. Вглубь я не стала заглядывать – вдруг его самого сохранили для окончательной достоверности?
Наша комнатка тоже напоминала становье охотника – будто наспех сколоченные дощатые дверь и потолок, стол – чурбак деревянный, покрытый каменным сколом, спальные полки – одна над другой. На рубероидной стене литография с загадочной норвежской надписью. Леня предположительно перевел ее так:
– Это Амундсен говорит кому-то: «Северный полюс алкоголя не терпит!»
Легли в четыре утра, в полвосьмого вскочили выспавшиеся и свежие – неизвестность нас обычно бодрит.
– Что ты волынишь? – закричал Леня. – Я сбегал – посмотрел, уже все завтракают.
Выходим, а там никого.
– Ой, – сказал Тишков. – Мы, видимо, на нервной почве пришли первые. Ну, ничего, зато нам достанется самое вкусное.
Мы сделали бутерброды с маслом и малосольной семгой, сидим, пьем кофе и наскоро наслаждаемся жизнью.
– Пиши, – говорит Леня. – Свальбард. Когда я открыл глаза – гуси пролетали перед окном. Гора в окне вся в тумане. И меня осенила мысль: с горы сползает туман из летучих материалов, а в других, более северных широтах, точно так же сползает с гор ледник, откалывается и плывет по воде.
Я была поражена его научно-поэтическим провидением, но записывать не спешила. Только запомнила. Это еще вернее. Зато когда на завтрак спустился Саймон Боксол, ученый-океанолог из Национального океанографического центра в Саутгемптоне, я сразу достала блокнот и, не теряя времени, задала ему давно интересовавший меня вопрос.
Саймон – ветеран «Саре Farewell», бывал с Дэвидом почти во всех путешествиях, и везде отслеживает состояние океана, его температуру, соленость, уровень загрязнения. И делает выводы.
Саймону доверяют ружье, на фотографиях прежних экспедиций мы видели его с карабином на плече. Словом, это ученый, достойный абсолютного доверия, поэтому я спросила, думает ли он, что изменение климата – это болезнь Земли?
Надо знать Саймона, чтобы понять, какую я допустила оплошность. Восемь утра, ему хотелось бутербродов с ветчиной, йогуртов с кукурузными хлопьями, каши с молоком, а я уже тут как тут с блокнотом и глобальными вопросами современности.
При этом Саймон – само дружелюбие. Хоть среди ночи его разбуди, он будет готов поделиться своими знанием, опытом, подробными результатами экспериментов. Поэтому он, не притронувшись к пище, прочел нам щедрую лекцию на эту животрепещущую тему, ничего не утаив.
С английским языком у нас с Леней дела обстоят блестяще. Я все-таки окончила московскую английскую школу, в далекой юности чуть ли не в подлиннике читала «Ярмарку тщеславия» Уильяма Теккерея и «Сагу о Форсайтах» Джона Голсуорси. Леня же истинный самородок: всему, что знает Тишков, он обучился сам. Родом из маленького уральского городка, типа Лонгиербюена, окончил Медицинский институт, но пересилил судьбу и стал художником-самоучкой.
Решив заняться живописью, он сказал:
– Пойду в Третьяковскую галерею, посмотрю, как это делается.
Английский он освоил, выставляя свои работы в разных уголках Земли, наловчившись медленно, но верно постигать практический смысл беседы.
Если я более или менее к месту могу рассказать английский анекдот, отвесить комплимент или произнести изысканный тост, то Леня посредством напряжения моральных и физических сил способен понять, как добраться хотя бы куда-нибудь, что там есть и сколько это стоит.
Так вот, все, что говорил доктор Боксол, нам обоим показалось «двойным датским». Была ли виной беглость речи, произношение, интонация, нечеловеческий словарный запас, обилие научных терминов – не поняли ни слова!
Я тихо спросила у Лени, о чем хотя бы шла речь. Тишков никогда не признается, что чего-то не понял, поэтому ответ был уклончивый:
– Точно сказать не могу. По сути, он не знает – болезнь или нет, это надо решить, вот Саймон, видимо, и займется. Съездит, посмотрит и поставит диагноз. То ли какой-то цикл подходит к концу, то ли мы набедокурили с нашими промышленными отходами. Я склоняюсь, что мы, – решил Леня. – Просто у него дикция не очень…
Еще оставалось несколько часов до того волнующего момента, когда нам надо было спуститься к морю, погрузить на «Ноордерлихт» Луну в чемодане и отправиться наконец в арктическое плавание.
Мы влезли в наши знаменитые сапоги, чтобы Синтия Хопкинс и Нина Хорстман не чувствовали себя одиноко, а то эти девушки на целый месяц, кроме пары «макбутов» принципиально не взяли с собой никакой обуви. При этом Леня решил распроститься со своими старыми добрыми кроссовками, незаметно оставив их в прихожей нашего перевалочного пункта среди чьих-то сапог, башмаков и тапочек. В приступе сентиментальности он даже сфотографировал эту картину, потом передумал и в пакете притащил их к парусной шхуне, где стал предлагать свои видавшие виды кроссачи в дар прекрасной Синтии. Пока она с аккордеоном, трепеща, всходила на корабль, выяснил, какой у нее размер, а потом долго и горячо убеждал, что его сорок второй будет ей буквально тютелька в тютельку.
Глава 8
Грумант или Свальбард?
Из тумана по склонам гор выглядывали столбы канатной дороги, по которой уголь из шахт доставляли в порт. На центральной улице нам повстречался бронзовый шахтер – его усталая скульптура застыла прямо на площади. Видимо, он шел со смены, тяжело передвигая ноги, в руке у него была масляная лампа, на поясе – кайла для рубки угля. На этой же улице – еще одна скульптура шахтера, лежащего в забое с огромным отбойным молотком или сверлом, вгрызающимся в породу.
Городок чистенький, весь на виду – ни деревьев, ни кустов, по вечной мерзлоте на велосипедах гоняли дети. Среди белейших арктических одуванчиков торопили зиму снегоходы. На стенках домов, на скобах прицеплены лыжи, и в ожидании настоящих писем в бумажных конвертах, написанных пером и чернилами, висели обычные синие почтовые ящики. А на противоположном берегу залива под горой ютились несколько домишек на сваях – видимо, дачи местных жителей, куда они скрываются от «городской суеты».
Ты на Шпицбергене, твердила я себе.
И все равно не верила, глядя на эти горы, море и туман.
Потому что одно дело – дома, на диване, под оранжевым абажуром читать, как во время поиска северо-восточного прохода из Атлантического океана в Индию и Китай 19 июня 1596 года голландский мореплаватель Виллем Баренц увидал на горизонте полоску неизвестной земли, тянувшуюся на север, а потом зубцы раздробленной горной цепи и белоснежные ленты ледниковых потоков.
И совсем другое – ощущать под своей ногой живую земную кору, которая вздымается со скоростью пять миллиметров в год (клянусь, я это почувствовала!), твердую каменистую почву, промороженную вглубь на добрые пару сотен метров, насыщенную множеством волнующих событий.
Когда-то она была океанским дном, оно поднялось и стало болотом с гигантскими хвощами и папоротниками, все это периодически заливалось горными реками, укрывалось толщами ила и – с тысячелетиями – превратилось в уголь.