– Нет, сэр.
– Они ведь переехали только на прошлой неделе, – сообщила повитуха. – Никого еще не знают.
Чандлер растерянно помешкал, а потом подошел к юноше и сказал:
– Да, обидно, что все так получилось…
Он протянул ему руку, и тот инстинктивно взглянул на свою, проверяя, достаточно ли она чистая.
– Спасибо вам, сэр.
Филип тоже пожал ему руку. Чандлер сказал повивальной бабке, чтобы она пришла утром за свидетельством о смерти. Выйдя из дома, Чандлер и Филип долго шли молча.
– Поначалу тяжело переносишь такие вещи, – произнес наконец Чандлер.
– Да, – согласился Филип.
– Если хотите, я скажу привратнику, чтобы он больше вас сегодня не тревожил.
– Мое дежурство и так кончается в восемь утра.
– Сколько у вас уже было больных?
– Шестьдесят три.
– Прекрасно. Вы получите зачет.
Они подошли к больнице, и старший акушер зашел спросить, нет ли для него вызова. Филип отправился дальше. Накануне было очень жарко, и даже теперь, ранним утром, в воздухе струилось тепло. На улице было совсем тихо. Филипу не хотелось спать. Работа кончена, ему больше некуда торопиться. Он пошел побродить, наслаждаясь свежим воздухом и тишиной; ему пришло в голову сходить на мост и поглядеть, как занимается день над рекой. Полисмен на углу пожелал ему доброго утра. Он узнал Филипа по его саквояжу.
– Поздненько вы сегодня, доктор, – сказал он.
Филип кивнул и прошел мимо. Он облокотился на перила и стал глядеть в рассветное небо. В этот час огромный город был похож на обиталище мертвых. Небо было безоблачно, но звезды потускнели в предчувствии дня; над рекой висела дымка, высокие здания на северном берегу казались дворцами на очарованном острове. Посреди реки стояли на якоре баржи. Все отливало каким-то потусторонним лиловым цветом, бередящим душу и чуть-чуть пугающим; однако скоро воздух и очертания предметов побледнели; мир стал серым и холодным. А потом взошло солнце, яркий золотой луч прокрался в небо, и оно засияло разноцветными огнями. Перед глазами Филипа стояли мертвая девочка – ее осунувшееся, белое лицо – и мальчик в ногах кровати, похожий на раненого зверька. Пустота-нищенской комнаты усугубляла ощущение беды. Разве не жестоко, что глупая случайность пресекла жизнь в самом ее начале; но, задав себе этот вопрос, Филип тут же подумал о том, какая этой девушке была суждена жизнь: рожать детей, уныло бороться с нуждой, горевать, что твою юность подорвали труд и лишения и на смену ей приходит неопрятная старость; красивое личико осунется и поблекнет, волосы поредеют, тонкие руки, безжалостно измученные работой, превратятся в костлявые клешни… А потом и у мужа пройдет молодость, с годами ему станет все труднее доставать работу и придется соглашаться на нищенские заработки. Впереди неизбежная, безысходная нужда, и, как бы женщина ни была деятельна, расчетлива и работяща, ей это не поможет; старость сулит ей богадельню или жизнь из милости у детей. Чего же ее жалеть, если жизнь сулит ей так мало?
Да жалость и вообще-то бессмысленна. Филип знал, что этим людям нужна не жалость. Они ведь себя не жалеют. Они принимают свою судьбу как должное. Так уж заведено на земле. Это законный порядок вещей. Не то, избави бог, орды бедноты кинутся через реку на ту сторону, где гордо и надежно стоят эти величественные здания, и станут жечь, грабить и насильничать… но вот проглянул день, нежный и молодой, дымка стала прозрачной, она окутала все вокруг мягким сиянием, а Темза переливалась всеми оттенками серебристого, розового и зеленого – серебристым, как перламутр, зеленоватым, как сердцевина чайной розы. Верфи и склады Саррей-сайда громоздились в безалаберной прелести. Вид, который открывался его взору, был так прекрасен, что сердце у Филипа забилось. Его потрясла красота мироздания. Рядом с ней все казалось мелким и ничтожным.
Глава 115
Несколько недель до начала зимнего семестра Филип проработал в амбулатории, а в октябре приступил к регулярным занятиям. Он так долго не был в больнице, что теперь его окружали главным образом незнакомые лица; у людей разного возраста мало общего, а почти все его сверстники уже получили диплом; кое-кто из них уехал, добившись места ординатора или лечащего врача в провинциальных больницах и клиниках, другие остались в больнице св. Луки. За два года, которые он не занимался умственным трудом, голова его отдохнула, и Филипу казалось, что теперь он может работать с удвоенной силой.
Семейство Ательни радовалось перемене в его судьбе. Он оставил себе несколько вещиц при распродаже дядиного имущества и сделал всем им подарки. Салли он отдал тетину золотую цепочку. Девочка стала уже совсем взрослой. Каждое утро, в восемь часов, она отправлялась на работу в швейную мастерскую на Риджент-стрит, куда поступила ученицей. Голубые глаза Салли смотрели открыто и прямо; у нее были высокий лоб и густые блестящие волосы; она была полная, с широкими бедрами и высокой грудью; отец, любивший поговорить о ее внешности, частенько предостерегал ее, чтобы она не толстела. В ней привлекали здоровая плоть и женственность. У Салли нашлось множество вздыхателей, но она была к ним равнодушна; казалось, будто она презирает всю эту любовную чушь, – понятно, что молодые люди считали ее неприступной. Салли казалась старше своих лет; она рано стала помогать матери по дому и в уходе за детьми и усвоила хозяйский тон; мать говорила, что Салли чересчур своевольна. Она была неразговорчива, но с годами в ней развилось какое-то сдержанное чувство юмора; порой она отпускала шутку, показывая, что, несмотря на невозмутимую внешность, умеет посмеяться над своими ближними. Филип никак не мог наладить с ней тех дружеских и фамильярных отношений, какие установились у него с остальными членами ее обширной семьи. Порой невозмутимость Салли его даже раздражала. В ней было что-то загадочное.
Когда Филип преподнес ей цепочку, экспансивный Ательни тут же потребовал, чтобы Салли его за это поцеловала; но девушка, покраснев, отошла.
– И не подумаю! – сказала она.
– Неблагодарная тварь! – закричал Ательни. – Почему?
– Не люблю целоваться с мужчинами, – сказала Салли.
Заметив ее смущение, Филип, смеясь, отвлек внимание Ательни, что было совсем нетрудно. Но, видимо, мать вернулась потом к этому разговору, и, когда Филип пришел к ним в следующий раз, Салли воспользовалась тем, что они остались вдвоем, и спросила:
– Вы, небось, решили, что я невежа, когда на прошлой неделе не захотела вас поцеловать?
– Ничуть, – засмеялся он.
– Не думайте, что это от неблагодарности. – Салли покраснела, произнося высокопарную фразу, которую она заранее приготовила: – Мне всегда будет дорог ваш подарок, и я ценю вашу доброту.
Филипу почему-то всегда было трудно с ней разговаривать. Она ловко делала все, за что бралась, но чаще молчала, хотя и не была нелюдимой. В одно из воскресений, когда Ательни с женой пошли гулять, а Филип, которого считали членом семьи, читал в гостиной, вошла Салли и уселась у окна с шитьем. Девочек обшивали дома, и Салли не могла позволить себе роскоши побездельничать даже в воскресенье. Филип решил, что ей хочется поговорить, и опустил книгу.
– Читайте, – сказала она. – Я подумала, что вам скучно одному, и решила с вами посидеть.
– Вы самый молчаливый человек, какого я встречал в жизни, – сказал ей Филип.
– Хватит с нас одного любителя поговорить, – сказала она.
В ее тоне не было иронии; она просто высказала то, что думала. Но Филип почувствовал, что отец – увы! – больше не был ее героем, как в детстве: она теперь понимала, что его фантастические речи – оборотная сторона той безответственности, которая часто заводила семью в тупик; она сравнивала его патетику со здравым смыслом и практичностью матери; отцовский темперамент хоть и забавлял ее, но чаще выводил из себя. Филип смотрел на склонившуюся над шитьем девушку: сильная, здоровая и уравновешенная, она, наверно, очень непохожа на других учениц у себя в мастерской – плоскогрудых и малокровных. Милдред тоже страдала малокровием.