Но у нас пока — тьфу, тьфу! — не сглазить бы, всё шло благополучно, и бригада была поражена: никчемная, ничего не умеющая делать интеллигенция оказалась «на высоте», и валила столько же, сколько и они — опытные настоящие работяги!..
Так я и проработала «повальщицей» почти до конца зимы 43-го года, когда, казалось бы, пустяковый случай определил новый поворот в моей лагерной судьбе.
Но прежде чем продолжать рассказ о моих новых «приключениях», хочу поделиться воспоминаниями ещё об одной обитательнице этого лагеря, с которой у меня сложились хорошие, тёплые отношения.
Речь идёт о моей соседке по нарам, молоденькой монашке Марусе. Вспоминаю — как трогательно она ухаживала за мной во время куриной слепоты, приносила мне мою миску с баландой и пайку хлеба, водила в баню, стирала бельё. Более кроткого и незлобивого существа я не встречала — маленькая, как серенькая мышка, всегда тихая, всегда приветливая, говорившая вполголоса. Когда в бараке вспыхивали ссоры, она готова была заплакать, затыкала уши ладонями, чтобы, не дай Бог, не услышать слова «чёрт» которого она боялась больше всего на свете. Она считала, что достаточно помянуть «ЕГО», как он уже тащит твою душу прямо в пекло, на вечные муки.
Кроме неё, в бараке было ещё несколько монахинь-богомолок, которые на следствии не называли своих фамилий, и по формулярам числились просто под номерами.
Лагеря они считали земными отделениями преисподней, созданием сатаны, и потому полагали за грех работать здесь, на сатану. В изолятор их не сажали, но жили они всегда на штрафном пайке — на двухстах граммах хлеба. И всё же, они особенно не голодали.
Они охотно брались за всякую работу для людей — только бы не для сатаны. Дневальной они мыли полы и приносили воду, работягам и «придуркам» стирали и гладили; мужчинам чинили брюки и бушлаты. Они никогда не спрашивали платы за свои услуги, но если им давали кусок хлеба или миску баланды, никогда не отказывались, смиренно благодарили и, перекрестясь, принимали подаяние…
Статья у них у всех была «пустяковая» — 58–10, но сроки почему-то у всех были — десять.
Я вспомнила о Марусе, потому что она была единственным человеком на 42-ой командировке, которому действительно было жаль расставаться со мной. Впрочем, и мне тоже…
…Конец моему пребыванию на «42-й» пришёл, как я уже сказала, неожиданно и случайно. Чем-то я наколола большой палец правой руки, даже не заметила чем и как, но палец разболелся, раздуло всю руку. Боль была отчаянная. Хирурга у нас на лагпункте не было; наш лекпом попробовал покопаться в пальце скальпелем — стало ещё хуже, температура поднялась до 40… Лекпом испугался сепсиса и, во избежание ответственности, выписал направление в Центральную больницу Усольлага, до которой было километров 25. Транспорта, конечно, никакого не было. Кроме того, для моей отправки в больницу требовались ещё два условия: наряд из управления и конвоир.
Сначала не было ни того, ни другого… Потом пришёл наряд, но не было конвоира. А время шло, да шло…
Я не умерла от сепсиса — опухоль стала спадать, и боль немного отпустила. Температура тоже спала.
В общем, панариций стал понемножку проходить (окончательно палец зажил только через год и остался на всю жизнь исковерканным), — уже было ясно, что можно отлично обойтись и без Центральной больницы…
Но дело было сделано — наряд лежал в конторе, а недели через три появился и стрелок, чтобы везти меня, в Мошево, где находилась больница.
Кроме меня, туда же, в Центральную больницу, должен был быть отправлен, тоже по наряду, врач К. — опытный терапевт, обрусевший поляк, которого почему-то с пересылки из Соликамска тоже заслали к нам, на «42-ю». И хотя и наш лекпом, и врач К., и я сама — все мы сомневались, нужно ли мне идти в больницу, примут ли меня там с почти зажившим панарицием — сомнения наши оказались ни к чему. Имелся наряд, налицо был конвой — значит, рассуждать нечего. Мне было велено отправляться…
Мы с доктором К. сложили свои нехитрые пожитки, а у меня уже завелся какой-то деревянный чемоданчик к тому времени, и отправились в путь-дорогу. Стрелок — совсем ещё мальчишка, оказался сообразительным и добросердечным. Он раздобыл где-то саночки, положил на них наши чемоданы, и сам тащил их всю дорогу по мокрому, весеннему снегу — у меня рука была все-таки ещё на перевязи, а доктор годился стрелку, скорее всего, в дедушки, и очевидно стрелок это тоже учёл…
День был ясный, мороза уже не было, снег хлюпал под мокрыми валенками…
Мы позавтракали по дороге дружно, угостив парнишку нашей солёной камбалой, выданной нам на дорогу, а он нас — бобами из консервной банки — своего дорожного пайка. Ведь на много километров кругом никого не было. Никто не мог увидеть!
…Расставаться с «42-й» было не жаль — особенно близких друзей там не оставалось — только мои милые соседки по нарам — Маруся-монашенка и Нина с глазами китайчонка… Маруся горько плакала, когда я уходила из барака.
С внучкой Семёнова-Тяньшаньского мы крепко расцеловались, и она пожелала нам на дорогу «ни пуха, ни пера»!
— К чёрту, к чёрту!
Я не могла знать, вернут ли меня на «42-ю», но знала, что в Мошеве, кроме больницы, был и обычный лагерь, куда, вероятнее всего, меня и водворят. Поэтому я прощалась со всеми так, как прощаются, уезжая навсегда…
Прощай, «42-я», прощай ещё одна страница моей лагерной жизни!..
Глава VI
Мошево
Посвящение в медсёстры
Когда мы к вечеру добрели до Центральной больницы, преодолев 25 километров таёжной, просёлочной дороги, рабочий день уже давно кончился. В тёмной конторе больницы сидел один дежурный за столиком, освещённым коптилкой, сделанной из картофелины с фитилём.
Посмотрев наши бумаги и выслушав мой рассказ о почти уже заживающем пальце, симпатичный дежурный — тоже «зэк», и славный человек — пофыркал, похмыкал носом, поерошил торчащие ёжиком волосы, и, наконец, принял решение:
— В общем-то, конечно, я должен был бы отправить вас в зону, — сказал он. (В отличие от больничной зоны, лагерная, «рабочая», называлась просто «зоной»). — Но знаете, я всё-таки положу вас в малую хирургию. Отдохнёте малость. Сразу же на осмотр не возьмут, всё равно назначат анализы — кровь, моча, то-другое — смотришь, и прокантуетесь денька три-четыре… А в зону всегда успеется…
Это был дежурный фельдшер. Я не помню его фамилию, но позже расскажу о нём немного. Всё получилось так, как он и предсказал.
При обходе на следующий день мне были назначены анализы, а в перевязочную меня вызвали только через три дня.
Но гораздо раньше, в первый же мой Мошевский день, ко мне прибежала Екатерина Михайловна Оболенская. Не помню, как она узнала, что я здесь — может быть, ей сказала Любочка Н. — очень доброе и хлопотливое существо, любившая всем помогать и «устраивать судьбу» совершенно бескорыстно. В то время она работала сестрой в Мошевской больнице в отделении гнойной хирургии.
Так или иначе, обе они с места в карьер начали меня «обрабатывать»: — В больнице острая нехватка медсестёр! Каждый мало-мальски грамотный человек может быть медсестрой. Ты останешься здесь и станешь медсестрой!
— Я — медсестрой??.. Чепуха! Абсурд. В медицине я ничего не понимаю. Никаких банок и даже горчичников ставить не умею. Моим ребятам всё это делает моя мама!.. В жизни я не держала шприца в руках… Не выношу вида человека, которого рвёт!.. И вообще, терпеть не могу медицину, и никогда ею заниматься не собиралась!!
Екатерина Михайловна — убеждала, Любочка Н. вышла из себя и назвала меня «просто дурой».
— Ах, на лесоповале тебе лучше?!.. Ах, жить надоело!.. А дети?.. Мать?.. Да ты просто обязана дожить!.. Просто дура, если упустишь реальный шанс!
В конце концов, я сдалась. Мне притащили два толстых-претолстых тома в чёрных обложках — учебник для медсестёр Ихтеймана — том первый, и том второй. С отвращением и ужасом я начала их листать…