…В сцене с графиней мы с Лидией Михайловной изображали приживалок, и так как обе не блистали голосами, нас заставили драматически «обыгрывать» эту сцену, пока за кулисами начинал хор:
«— Благодетельница наша, Как изволили гулять»…
Мы наспех прибирали спальню, устраивали кресло у камина, вырывая друг у друга подушки и потихоньку переругиваясь.
Но вот, графиня в кресле, приживалки прогнаны грозным окриком:
— «Что стоите?!.. Прочь ступайте!»
За кулисами, чуть приглушенный голос выводит слова старинного французского романса…
Я стою за кулисами, не смея шевельнуться, не смея вздохнуть, и слёзы подступают к горлу от счастья…
…Во втором акте мы изображали подруг Лизы:
— «Очаровательно, чудесно, ещё мадам, ещё…»
Труды Николая Николаевича не пропали даром!
В третьем акте мы танцевали плавный и величественный менуэт. Помню, как когда-то, в дни моей далёкой юности, читал нараспев стихи студент ВЛХИ, Гроссман:
«Менуэт, менуэт,
Два шага… и поклон!.».
…На всю жизнь «Пиковая дама» осталась моей самой любимой оперой.
…Шли у нас в театре и «Евгений Онегин», и «Кармен». В «Онегине» я танцевала на балу у Лариных в каком-то красном кринолине и с седыми буклями, за неимением других париков. Но оказалось, что седые букли мне очень к лицу, и я краснела от удовольствия, когда мне говорили:
— У Лариных ты была самая хорошенькая!
Зато на «Греминском» балу — как мы называли тот бал в третьем акте, на который с «корабля» попал Онегин — там первенство всегда было за Лидией Михайловной, с её гордой и величественной осанкой, и умением лучше всех танцевать, если конечно не считать нашей «настоящей» балерины — Аси К., под руководством которой и ставились все танцы.
В сцене дуэли я залезала под самый потолок, и оттуда, стараясь не грохнуться вниз, среди сложной системы задников и полузадников, сыпала «снег» на великолепную меховую доху Ленского, и на милый заветный пень…
«…Куда, куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?»…
И сердце, и руки у меня дрожали от волненья, и я боялась, что ненароком выверну всю корзину со снегом разом на голову Ленскому…
В «Кармен» я пела в хоре девушек с табачной фабрики в сцене ссоры и впервые узнала, какую чушь тараторят «фабричные работницы» с аккуратностью счётной машины, чтобы не сбиться с такта:
«Микаэла для начала
Очень весело сказала,
Что охотно бы осла
Для прогулки припасла.
Тут вскочила Карменсита,
Закричала так сердито:
Ты сама осла не стоишь,
На метёлке поезжай!»
А «капитан Цунига», и в жизни отчаянный бабник, не пропустивший ни одной смазливой девчонки, поглядывал на нас масляными глазками, покручивая свои залихватские усики.
В четвёртом акте на площади перед ареной, где шумит разноголосая толпа, продают программы, апельсины и сигареты — «первый сорт», между музыкой и пением актёры вполголоса вставляли свои реплики, изощряясь в остроумии, отчего сцена оживала, раздавались вспышки неподдельного хохота.
Предлагая воды, «Падре» — здесь он изображал разносчика холодной воды — приговаривал:
— Ну, не дуй же всю, оставь другим глотнуть, совесть, совесть имей, все взопрели!..
Кстати, и кличка «Падре» пристала к нему после «Кармен». В первом акте, перед табачной фабрикой, где уже собрались юнцы в ожидании перерыва:
«Кармэн, за тобою толпой мы спешим…» —
молча и торжественно, ни на кого не глядя, с каменными лицами, с прямыми как палки фигурами, с опущенными глазами, осуждая всё и всех, с чётками в руках проходят два монаха-иезуита.
Одним из них неизменно и был наш «Падре». Ему и грима класть не нужно было — настолько аскетична и бесстрастна была физиономия этого добрейшего и талантливейшего человека. Это был тот самый «Дудукин», которого забрали вместе со мной в театр из Пиндушей.
В четвёртом акте есть место, где хор поёт:
«— Место, место синьору алькальду!»
— и толпа расступается перед алькальдом.
Режиссёр решил сделать эту сцену ещё более красочной и выпустить алькальда с алькальдессой!
Вот как я превратилась в знатную испанку с высоким гребнем в волосах, с двумя «испанскими» завитками на висках — «завлекалочками» — как их именовали современные девицы, в красных туфельках на высоченных каблуках, вся в шелку и кружевах.
Я важно шествовала под руку со своим высокопоставленным «супругом», тоже не поющим актёром.
Гордо помахивая огромным чёрным веером, я милостиво кивала раболепной толпе:
«…Место, место синьору алькальду!»
Что и говорить — лестно, но на одевание и гримировку уходило всё время второго и третьего акта.
Особенно мне было жаль пропускать второй, где пел «Дон Кайро», мой большой друг и приятель, Ваня Ч. Мне было безумно жаль пропускать любимый мною квинтет контрабандистов. Но в первом акте я была занята в «работницах», и поэтому заранее переодеться в алькальдессу было невозможно.
О Ване Ч. мне хочется рассказать несколько подробнее. Не потому, что его «история» была более необыкновенна, чем другие, но потому что судьба его в лагере сложилась необыкновенно, необыкновенно проявилась глубокая и странная любовь.
Ваня Ч. происходил, как и мой знакомый капитан, Евгений Андреевич, из старинной военно-морской династии, но был он значительно моложе Евгения Андреевича и, конечно, много современнее. Был он человеком высококультурным и талантливым. Прекрасно играл на рояле, знал и тонко ценил музыку, любил литературу. И ко всему прочему, обладал чудесным сильным голосом — бас-баритоном, прекрасного, тёплого оттенка.
В ранней юности встал вопрос — кем быть? Моряком, или певцом? Семейные традиции победили, Ваня пошёл в морское училище.
Была в нем этакая чёрточка лихачества и удальства, бесшабашной отваги. В детстве он прыгал со второго этажа, чтобы поразить товарищей. Уже в советское время, будучи капитаном — он рискнул провести корабль где-то в северных морях не по обычной трассе, а обогнуть какой-то остров с другой стороны, чтобы сократить путь и время.
Что-то он не рассчитал, и корабль наскочил на подводные скалы и затонул. Хотя никто из команды не погиб, Ваню Ч. посадили и дали политическую статью — «диверсия».
Когда я попала в Медвежьегорский театр, Ваня Ч. переживал глубокую человеческую драму — любовную драму, и как-то случилось так, что я стала его другом с которым он делился своим горем…
Героиней драмы была заключённая артистка — Маша Т. Была она вывезена с Соловков, где отбывала наказание по какой-то уголовной статье — что-то вроде бандитизма, или кражи. И вот, эта едва грамотная девчонка, ещё в Соловках, где тоже был свой «крепостной» театр, обратила на себя внимание необыкновенными сценическими способностями.
Внешне она была очень хороша собой: — высокий рост, стройная фигура, какая-то прирождённая плавность, даже можно сказать, величавость жестов, красивая, лёгкая походка. Ко всему этому — прекрасное русское лицо, серые, чуть широко расставленные глаза, русые, толстые косы, короной уложенные на голове… И редкая, удивительная способность «брать с голоса».
Режиссёру не нужно было разъяснять существо роли, об эпохе, о мыслях автора, о качествах, заложенных в образ героини — не нужно, потому что всего этого она просто не понимала, да и не старалась понять. Она и пьесу-то целиком никогда не прочитывала.