Но сильнее всего всполошились на сталелитейном. Взбешенное военное начальство убедилось, что рабочие уже сменились и проводить расследование бесполезно. Тогда, просто для острастки, гитлеровцы схватили первых подвернувшихся под руку людей, чтобы отправить их в концлагерь. Начальник охраны распорядился снять флаг; Яна Рокоса и остальных, на кого пало подозрение, впихнули в грузовик. Конечно, доказать ничего не удалось, но обвинители были недалеки от истины.
Благодаря крепким мускулам и железной выносливости, а главное благодаря своей твердой вере в победу рабочего класса, сухощавый Ян Рокос выжил. Когда фронты встретились на Эльбе и Советская Армия открыла ворота гитлеровской каторги, Рокос вышел оттуда одним из первых, стремглав помчался в Кладно и первым делом явился на сталелитейный завод.
Он ворвался к председателю заводского комитета:
— Где тут у вас флаги?
— Что ты собираешься с ними делать? — сдержанно спросил председатель.
— Там мой флаг, тот самый, что был вывешен Первого мая сорок третьего года.
Флаг отыскали. На него, как и на остальные, гитлеровцы на скорую руку нашили свастику. Рокос тут же сорвал ее и бросился прямо к выходу.
— Стой, приятель, куда ты? Обожди немного. Для тебя здесь работы непочатый край. Мы как раз начинаем твой коммунизм.
— Я только к себе забегу, сюрприз сделаю Павлинке.
Должна же она, черт побери, знать, что муж домой вернулся!
— Так ты и дома не был, непутевый, и прямо сюда? Хочешь с триумфом вернуться, что ли?
Дома!
Дома все та же комнатушка, что и в день свадьбы, в квартире, занятой когда-то шахтером, членом стачечного комитета 1901 года. Две кровати, на них сложенные на день соломенные матрацы для детей; старший сын спал в чулане отдельно. На стене, обращенной к улице, в общей почерневшей рамке — портреты Карла Маркса и Фридриха Энгельса, доставшиеся по наследству, справа и слева от них — рамочки. Из одной смотрела насупленная, зажатая в тиски Павлинка, в другой сидел между двумя товарищами усатый папаша Рокос. Все это неизменно находилось здесь с тех пор, как молодая чета перебралась в комнату; все было цело, потому что портреты были единственным украшением и Павлинка не рассталась бы с ними ни за какие деньги.
Сейчас она стояла спиной к двери и шила из каких-то лоскуточков флаг. У нее набралось едва ли два локтя красной материи, да и то это была вылинявшая детская наволочка.
Павлинка даже не оглянулась, когда скрипнула дверь, только крикнула:
— Закрой скорей, дует! — Она подумала, что вернулась из школы младшая дочка. Но едва она услыхала: «Не закрою» — и громовое проклятие, как уронила шитье на пол и оперлась о стол. Она сразу даже не поверила себе. Не обманывает ли ее слух?
Ян еще от дверей увидел прежде всего лицо своего отца, который смотрел прямо на него, выражая одобрение, и вслед за тем лицо стремительно обернувшейся Павлинки и ее брови, все еще черные, словно нарисованные углем. Но Павлинка не упала ему в объятия.
— Ты все тот же! — слабо вскрикнула она, увидев в дверях красный шелк, обвивший худое тело мужа. — Вечно у тебя шуточки на уме, чтобы напугать меня! — добавила она уже более спокойным тоном и продолжала почти с упреком: — Я тут с клочками вожусь, а ты балуешься с красным флагом.
А сама уже осторожно сматывала материю с пояса мужа и, прежде чем он успел расцеловать ее в обе щеки, спросила:
— Тебе чего, кофе или кнедликов с капустой?
… На сталелитейном работа не остановилась, и Ян Рокос не знал, за что сначала взяться. У кого была одна нагрузка, тому давали вторую и третью; тот, кто не умел отказаться, брал на себя всевозможные обязанности, не справлялся с ними, и тогда ему приходилось туго. Одному нужны были синьки, другой не хотел стоять в очереди за маслом, третий добивался работы полегче, четвертая стремилась попасть в контору; все хотели и требовали несбыточного, так, по крайней мере, казалось Рокосу.
Люди кипели в огромном котле революционных дней, и со дна на поверхность поднималась всякая накипь. Сперва незаметно, но чем дальше, тем больше: коллектив сталелитейного завода распадался на несколько лагерей, и очень многих интересовали не столько общая работа и ее результаты, сколько личные выгоды. Пока одни ломали голову, как организовать дело по-новому, другие распускали сплетни и клевету.
Ян Рокос чувствовал, что силы реакции то открыто, то исподтишка, но все активнее подкапываются под новое здание, столь красиво изображенное в Котлине [40] и с таким воодушевлением возводимое миллионами честных рук. Существовали, конечно, распоряжения и законы о том, как нужно строить новую жизнь, но пока все еще укреплялась частная собственность богачей. Взятки заставляли людей лукавить, многим хотелось по разлагающему примеру дармоедов обогатиться за счет других. Даже национализация тяжелой промышленности не помогла излечить все недуги: уцелевшие частные предприниматели умудрялись, конечно, запастись сырьем получше и побольше, чем национализированные предприятия. Предательство проникло на депутатские скамейки, измена скрывалась в несгораемых кассах членов правительства, предавшихся капиталу. Разный сброд объединялся, чтобы напасть на рабочий класс.
Ян Рокос с тоской в сердце наблюдал все это. В январе 1948 года он обучал заводскую милицию и расставлял дозоры вокруг завода. И 25 февраля стоял со своим знаменем на Вацлавской площади, ожидая слова Готвальда.
Это слово было произнесено, а затем последовали и действия, спасшие республику. Новому правительству рабочих понадобился уголь для промышленности и для всех видов производства, гарантирующих будущее благосостояние. Престарелый кладненский гражданин, ровесник шахтеров, отрабатывавших свои последние смены, знал о нехватке молодых горняков, знал и причины плохой добычи угля: ограбленные оккупантами шахты, частые пожары в них, что задерживало разработку, переселение в Пограничье, постоянные перемещения опытных работников из Кладно в отдаленные места, где требовались проверенные, стойкие и надежные люди; он знал обо всем, что ослабляло Кладно. Ян Рокос хотел помочь, показать пример и потому, несмотря на то, что ему шел шестой десяток, записался в бригаду работать на шахте «Неедлы»; он отправился именно туда: ведь бывшая «Шеллерка» оставалась для него родной, а сосны и пихты вокруг нее казались ему почти такими же высокими, как и в детстве, когда он залезал на них.
На шахте «Неедлы» работали солдаты, жившие веселым лагерем в лесу, и Рокос любил поболтать с ними после смены.
— Вы, ребята, — говаривал он им, — работаете не покладая рук, у многих из вас чувствуется шахтерская закваска, сейчас вы были бы даже недовольны, если бы над вами не крутилось колесо подъемника. Но вы быстро отречетесь от нас, всякий вернется к своему делу, и потому вашей помощи, как мне думается, для нас все-таки мало! — Тут по своей привычке Рокос выругался от души. — Проклятье… Мы должны придумать радикальную помощь!
И словно в ответ на его восклицание пришла весть, что президент республики пригласил к себе в летнюю резиденцию в Ланы — символически в угольном крае — учеников-шахтеров на беседу. Перед ними была поставлена задача: «Найдите товарищей, желающих стать горняками, и через год приведите сюда ко мне шесть тысяч новых учеников, тогда я позову вас опять к себе в гости».
Вот это было предложение! Рокос, как награжденный участник бригады, тоже был в Ланах и видел сияющие, решительные взгляды будущих углекопов, устремленные на президента. Рокос внимательно наблюдал не только за подростками из интернатов каменноугольных районов, но и за состязанием мальчиков, приехавших из районов добычи бурого угля, за словаками с рудников. Павлинка тоже ходила с ним к ученикам на производство, слушала их выступления по радио, посещала класс в школе, где училась ее самая младшая дочь и где молодые шахтеры пели песни и играли школьникам на гитаре и на гармонике. Но, несмотря на это, Павлинка всплеснула руками, когда дочка объявила, что тоже пойдет учиться на шахтера, и попросила у родителей письменное согласие, чтобы приложить его к своему заявлению.