Поручение мирзы Фируза было кончено. Он объявил намерение отправиться в обратный путь и взять меня с собою, с тем чтобы в Тегеране определить меня в Государственную службу. Человек, столько сведущий в делах франков, как я, был, по его мнению, необходим правительству при предстоящих переговорах с неверными посланниками.
Это предложение было принято мною с искренним восторгом. Стамбул и турки стали мне ненавистны со времени разрыва с Шекерлеб. Вдова муллы-баши пропала без вести у курдов; главноуправляющий благочинием отыскал своего туркменца, а Наданом, как я узнал, выстрелили на воздух из мортиры. Поэтому чего ж мне было опасаться? Впрочем, когда бы я был и во сто раз виновнее, то, состоя в службе шаха, тем самым был уже неприкосновенен и, надвинув шапку набекрень, смело мог ходить по всей Персии, не боясь ни людей, ни косых взглядов.
Сбираясь к отъезду, я хотел проститься с добродушным Осман-агою и пошёл навестить его в караван-сарае. Земляки мои знали уже, что я причислен к посольству. Я вдруг приметил разительную перемену в их обращении со мною. Теперь я не мог жаловаться на их невежливость: все их ко мне отзывы сопровождались поклонами и приветствиями: они были здоровы «по моей милости», оставались в Стамбуле «по моему соизволению» и соглашались лишить себя моего лицезрения, с непременным условием, чтобы «тень моя никогда не уменьшалась» и чтобы «моё к ним благоволение пребыло навсегда одинаковым». «О люди, люди!» – подумал я и отворотился от них с горькою улыбкою. Один только Осман-ага не изменил своему сердцу. Непоколебимый в своих чувствах и понятиях, он всю жизнь любил во мне юного Хаджи-Бабу, который так сладостно брил его голову в отцовской лавке, в Исфагане.
– Ступай, сын мой; да будет над тобою покров небесный! – сказал он, расставаясь со мною. – Мы были вместе в плену, у туркменов; потом знал я тебя муллою, мелочным торгашом и турецким вельможею: теперь ты персидский мирза; но кем бы ты ни был, я всегда одинаково буду молить аллаха о твоём благополучии.
Я поцеловал его, тронутый до глубины сердца, и ушёл со слезами на глазах.
Посол простился с турецким эфенди, и мы оставили Скутари. Стамбульские персы провожали нас толпою, с фарсах, по эрзрумской дороге. Путешествие наше до границы Персии совершилось без приключений. В Эривани, а ещё более в Тебризе, узнали мы о новостях, обращавших тогда на себя внимание Двора и любопытство народа. Они исключительно касались соперничества между двумя неверными послами.[148] Французский посол старался не допустить в Тегеран английского, а тот требовал немедленной высылки французского.
Нам рассказали забавные анекдоты о средствах, употребляемых ими к достижению своих целей. Вся Персия была в изумлении, при виде гяуров, приезжающих из отдалённейших стран миру, не щадя трудов, ни издержек, чтобы ссориться между собой перед лицом правоверных, которые заблаговременно готовы были осмеять их, надуть и отпустить с презрением.
Француз беспрестанно твердел о могуществе своего государя, о владычестве его над всею Европою и о несметном его войске.
Наши отвечали:
– Какая нам до этого нужда? Где Франция, а где Персия? Мы отделены от Франции неизмеримым пространством земли и многими государствами.
– Но мы хотим покорить Индию, – говорил француз, – пропустите нас с войском через ваши владения.
– В Индию? – сказал шах, – это другое дело! Но я не могу содержать вашего войска во время пребывания его в моих пределах. Слава аллаху, я знаю, что такое значит проход рати! Где пройдут собственные мои воины, там трава не растёт лет тридцать, и я не хочу, чтобы вы мимоходом грабили моих подданных. После вас моя бедная «паства» пойдёт по миру с посохом и сумою. Что мне дадите за это?
– Мы возвратим вам Грузию, Мингрелию, Дагестан и весь Кавказский край, – отвечал француз. – Москоу мы прогоним фарсахов на сто за последний предел геенны, и вы будете безопасно носить шапки на головах, подбивая вверх кушаки и приговаривая: машаллах!
– Хорошо! – сказал шах. – Прогоните же наперёд москоу, отдайте мне все завоёванные им области; тогда пущу вас в Индию, пожечь отца англичан, как вам самим угодно. До того времени не вижу причины ссориться понапрасну с старинным моим другом Англиеей.
С другой стороны, англичанин, сидя на границе, письменно представлял шаху: «Француз безвинно нас притесняет: он хочет спроворить у нас Индию и надеть нам на лица собачьи кожи. Ради имени аллаха, вышлите посла его из Тегерана».
– Не могу! – возразил шах. – Дверь моя открыта для целого свету. Это было бы противно правилам гостеприимства. Француз – добрый человек и достоин моего благоволения.
– Но он нам смертельный враг. Вы должны избрать себе из нас того или другого, – писал англичанин. – Решитесь или немедленно прогнать француза из Тегерана, или объявить себя нашим врагом.
– Это что за речи? – сказал шах. – Я хочу жить в дружбе с целым светом. Слава аллаху, вы человек удивительный, но и француз не осёл! Я люблю вас обоих одинаково.
– Но мы в состоянии быть вам полезными и поддержать ваши силы, – говорил опять англичанин. – Мы дадим вам кучу денег.
– Это другое дело! – воскликнул шах. – Извольте, я ваш! Вы мои истинные друзья, а француз гяур, собака.
Дела находились в таком положении, когда мы приехали в Тебриз. Шах с нетерпением ожидал возвращения посла из Стамбула, и мирза Фируз почёл обязанностью спешить безостановочно в Тегеран.
Не доезжая до Султание, мы приметили вдали большой поезд всадников, с многочисленным обозом, вовсе не похожим на персидский. Подъехавши поближе, мы увидели франков. Впереди следовал шахский михмандар, от которого узнали мы о событии, не весьма для нас приятном. Это было французское посольство, которое возвращалось домой. Шах вежливо выпроводил его из Тегерана, куда, по словам михмандара, ожидали на днях прибытия английского посланника.
Это обстоятельство ясно доказывало, что Царь царей действительно изволил взять порядочный «кусок грязи»[149] с англичан, когда их противников удалил из столицы. Все «политические соображения» мирзы Фируза, каким выучился он у турок, были разрушены этим ударом. Ему казалось вовсе непонятным, как мог шах так опрометчиво решиться на подобную меру, не дождавшись важных сведений о неверных, за которыми нарочно отправил посла в Стамбул, не выслушав его мнения и не прочитав наперёд сочинённой нами истории Европы! Но деньги! Деньги объясняли всё дело. Убежище мира, без сомнения, полагало в своей мудрости, что мы и во сто лет не приобретём такого точного понятия о франках, какое оно получило от природы о достоинстве наличных туманов.
За всем тем, мы должны были радоваться неожиданной встрече с французами. Наслушавшись в Стамбуле столько дивных вещей об этом народе, нам было приятно познакомиться с ними покороче. Мой посол тотчас же сблизился с французским, и мы провели с ними целые сутки на поле, под палатками.
Мы представляли себе, что найдём их грустными, унылыми, опечаленными; что, лишась благоволения Средоточия вселенной, Тени аллаха на земле, они, едва только раскинут свои палатки, сядут себе по уголкам, насыплют на головы пеплу и станут сетовать о своём нссчастии. Нисколько! Таких сумасшедших шутов Персия подлинно не видала со времён Заратуштры! Они целый день пели, плясали, смеялись; делали разные фигли; говорили все вместе, один громче другого, и без всякого чинопочитания, как будто между ними не было ни старшего, ни младшего. Ковры казались им безделицею: они бегали и вертелись по ним в сапогах, в наших даже палатках. Приводя на мысль труд, принятый мною недавно в собирании сведений об их народе, я полагал, что уже имею некоторое право на этих неверных: я знал множество подробностей об их правительстве, о Бунапурте, его завоеваниях, так что мог считать себя полуфранком. Потому-то и я пустился скоморошничать вместе с ними. Мы вовсе не понимали друга друга; однако жарко разговаривали между собою, каждый на своём языке; и после всякого подобного сообщения они хохотали, и я хохотал, – и нам было очень весело. Я внимательно прислушивался к звукам их языка, стараясь удостовериться, нет ли в нём какого-нибудь сходства с персидским; но слова лились у них так быстро, что не было возможности различить одно от другого. Для этого я отметил в своём дневнике только те приветствия и звуки, которые, в разговоре их со мною, чаще других поражали мой слух, именно: Mon ami! sacre Persan! L'Empereur – и Paris[150].