Воротясь в келью, я решился быть отныне самым отчаянным мусульманином. Как скоро мой товарищ пришёл домой, я описал ему подробно нашу беседу и советовал убираться поскорее из Кума, опасаясь за последствия озлобления, возбуждённого богословом в своих слушателях против сословия дервишей.
– Если они тебя поймают, то как раз побьют каменьем, – сказал я ему. – На этот счёт успокой душу свою, о дервиш!
– Да посыплются камни с неба на их нечестивые головы! – вскричал он гневно. – Что я им сделал? Я пришёл сюда искать себе пропитание, а не спорить с ними о богословии. Я не вмешиваюсь в дела шиитов с суннитами, ни в пустословие суфиев и строгих мусульман. Не довольно ли того, что, в угождение им, я здесь правильно исполняю все глупые шутки обрядов умовения и намаза; что для этого пустодома, муджтехида, распускаю исподтишка слухи, будто видели его окружённого небесным пламенем, когда он творил молитву на заре, в сулейманской мечети; а эти ханжи, лицемеры, обманщики хотят безвинно умертвить меня, как злодея! Я уйду отсюда; но клянусь аллахом, что никогда не буду совершать умовений, ни молиться, разве явная опасность меня к тому принудит.
Признаюсь, что я даже был рад отделаться от него, хотя и чувствовал себя обязанным ему многим и некоторым образом любил его за шутливый и непринуждённый характер. Но дружба с вольнодумцем казалась мне несовместимой с объявленными мною требованиями на беспримерную святость. Потому-то я видел с удовольствием, как он подвязывал свой широкий кушак, с привешенными к нему связками деревянных чёток, затыкал за него большую деревянную ложку и накидывал на себя три толстые железные цепи. Я сам пособил ему надеть на спину оленью кожу и подал в руку выдолбленную тыкву. Распрощавшись со мною, он возложил на плечо свой огромный, окованный железом, посох и побрёл себе так беззаботно и в таком весёлом расположении духа, как будто весь свет принадлежал ему одному.
Глава VI
Приятель-вор. Известия из Тегерана. Прибытие шаха в Кум. Освобождение
Оставшись один хозяином кельи, я ожидал терпеливо исполнения благосклонного обета муджтехида. Но в Персии и святые ничего не делают без подарку или взятки. Поэтому прежде всего следовало всунуть «кусок грязи» в руку знаменитому моему покровителю, пожертвовав на то частью денежного запасу, в котором заключались все мои средства к пропитанию в случае освобождения. Я думал подарить его молебным ковром и рассчитывал, что для богослова это самая приличная взятка, для меня же она тем удобнейшая, что всякий раз, как при совершении поклонов он покрепче ударит по ней лбом, будет напоминать ему данное мне обещание.
Деньги мои были зарыты в землю в одном из углов кельи. Я пошёл добывать их, придумывая, кого бы мне послать на базар для покупки предполагаемого подарку. Но представьте моё изумление, досаду, гнев, ярость, когда я нигде не докопался моих двадцати туманов! В глазах у меня потемнело. Я вскочил на ноги и закричал:
– Ах ты, собака, руфиян, бессвятостный дервиш! Ты спас меня от поимщиков и обокрал среди изъявлений нежнейшей дружбы! Ты превратил существо моё в горечь, накормил меня хлебом печали! Итак, вырвавшись отсюда, я должен буду пойти в нищие!
Я стал вопить, рыдать, проклинать жизнь свою; и хотя знал, что не умру с голоду в Куме при помощи моего благочестия, но отчаяние овладело мною до такой степени, что свет сделался для меня несносным. Мрачные мысли громадою притолпились к уму. Жестокие воспоминания раздражали мои сердечные раны. Несчастная Зейнаб и безнадёжная будущность представлялись мне со всеми ужасами, которых я был свидетелем или должен быть сделаться жертвою, так что, если бы кто-нибудь подарил мне тогда приём мышьяку, я несомненно отравил бы себя, не содрогнувшись.
Мулла, предостерегавший меня насчёт плутов из Аджема в поучительной беседе муджтехида, случайно проходил в то время мимо моей кельи. Я остановил его, чтобы излить перед ним свою горесть. Тронутый моим несчастием или прельщённый самолюбивой мыслью о своей проницательности, он, казалось, слушал меня с состраданием.
– Вы говорили правду, мулла, советуя мне быть осторожным в отношении к дервишу, – сказал я. – Он украл все мои деньги, оставил меня без одного динара! Я странник: у меня нет ни друзей, ни знакомых, и тот, который называл себя моим приятелем, поступил со мною, как самый коварный враг! Проклятие на бороду такого приятеля! Куда мне теперь обратиться с просьбою о пособии?
– Не печалься, Хаджи; аллах велик! – отвечал он. – На судьбу роптать бесполезно. Видно, так было угодно аллаху, чтобы дервиш украл ваши деньги: он не мог этого сделать без его соизволения. Деньги пропали – ну, так и пропали – и да здравствуют! Кожа ведь на вас осталась: слава пророку, что на «досках предопределения» не было написано того, чтобы дервиш украл с вас собственную вашу кожу. Целая на человеке кожа, право, вещь недурная!
– Это что за речи, о мулла? – сказал я. – Мы не осёл и знаем, что кожа вещь хорошая; но она не заменит денег. – Потом просил я его доложить, по крайней мере, муджтехиду о моём печальном приключении и удостоверить его в совершенной для меня невозможности доказать ему свою признательность, согласно с искренним моим желанием.
Он обещал исполнить мою просьбу и удалился. В тот же самый день приехал в Кум глава шахских шатроносцев, с радостным для меня известием о скором прибытии Убежища мира. Тотчас начались приготовления. Большая открытая комната, в которой шах молится, посещая святилище, устлана была пышными коврами; двор был выметен и полит водою, и, в день его приезда, пущен был водомёт, устроенный среди мраморного пруда.
Я давно уже не получал известий из Тегерана, и, следственно, у меня не было никакого мерила высочайшего гнева; но льстил себя мыслию, что такое ничтожное, как я, существо не может быть для Царя царей предметом продолжительного гневу. Глава шатроносцев был мне прежде приятель, и между его людьми нашёл я нескольких своих знакомцев. Я открылся перед ними; к моему удивлению, они не побежали от меня, хотя Саади сказал справедливо, что «человек в несчастии похож на фальшивую монету, которой никто принимать не хочет, а если кто и возьмёт по ошибке, то старается поскорее спустить с рук и передать другому». Уверяя их, что я совершенно отказался от свету и сделался настоящим «углоседом»[107], я не пропустил, однако ж, случаю косвенно осведомиться у них о придворных сплетнях со времени моего побегу. От них-то я узнал, что прежний мой начальник, насакчи-баши, возвратясь из походу, привёз в подарок шаху, между прочими редкостями, пару грузинских пленников, мальчика и девицу, чем и удостоверил его в полной мере в беспримерных своих подвигах на поле брани. Шах благоволил наградить его почётным платьем и сказал, что лицо его удивительно как побелело и будет ещё белее, если он подумает о покаянии и перестанет пить вино. Хотя, по всем показаниям, я один был признан виновником неуспеха Зейнаб в танцеванье, но как я бежал, то хаким-баши подвергнулся за меня ответу и принуждён был поднесть шаху богатый подарок в удовлетворение за потерю невольницы, а за обман Средоточия вселенной по такому нежному делу выщипали ему половину бороды. Но с тех пор гнев шаха значительно смягчился, благодаря подаренной от насакчи-баши грузинке, которая тогда самовластно царствовала над его сердцем. По их словам, такой красавицы никогда ещё не видали на базаре, со времён продажи, знаменитой Таус. Это была подлинно жемчужина раковины прелести, мозжечок кости совершенства: лицо имела словно полная луна, глаза чёрные, большие, как кулак главного шатроносца, а станом казалась так тонка, что он мог бы пережать её своею пяденью. Словом, при таких обстоятельствах я мог, по их уверениям, получить прощение, представив шаху в подарок каких-нибудь десять или двенадцать туманов.
Это известие ещё более огорчило меня. Я опять стал проклинать дервиша, лишившего меня этого единственного средства к приобретению благоволения Убежища мира, и сел на ковре отчаяния курить кальян упования на милость аллаха.[108]