Старые республики исчезли с лица земли. Мир едва заметил их исчезновение. Если бы исчезла Франция, земля погрузилась бы во тьму.
Возможно, и старые республики отчасти способствовали прогрессу европейской цивилизации, но решающая роль здесь принадлежала Франции.
Одним словом, старые республики дарили миру отдельные факты; Франция дарит ему принципы.
В этом заключается ее сильная сторона. Но в этом же таится опасность.
Миссия, которую Франция взяла на себя, или, по нашему убеждению, получила свыше, сулит ей много страхов, много тревог.
Французские принципы так всеобъемлющи, что желание воспользоваться ими легко может возникнуть у других народов. Мало кто пожелал бы уподобиться Венеции; уподобиться Франции желает каждый. Отсюда — страхи королей.
Франция говорит громко, говорит не умолкая, говорит, обращаясь ко всем сразу. Отсюда большой шум, настораживающий одних; отсюда большие потрясения, пугающие других.
Нередко то, что сулит благоденствие народам, чревато неприятностями для королей.
Нередко случается и другое: тот, кто провозглашает принципы, рискует прослыть оглашенным.
Франция предлагает мыслителям множество проблем, нуждающихся в разрешении. Однако рядом с мыслителями всегда обнаруживаются безумцы.
Среди этих проблем есть такие, которые умы могучие и прямые разрешают с помощью здравого смысла; есть и другие, которые умы лживые разрешают с помощью софизмов; есть и третьи, которые умы бешеные разрешают с помощью мятежей, ловушек и убийств.
Наконец — таков изъян теорий — вначале приходит тот, кто отрицает привилегии, и он прав совершенно; затем приходит тот, кто отрицает наследство, и он прав лишь наполовину; затем приходит тот, кто отрицает собственность, и он не прав вовсе; затем приходит тот, кто отрицает семью, и он заблуждается непоправимо; наконец, приходит тот, кто отрицает сердце человеческое, и он — истинное чудовище. Однако уже те, кто отрицал привилегии, напрасно не отделили с самого начала привилегии дурные — те, которые даруются в интересах личностей, от привилегий полезных — тех, которые даруются в интересах общества. Ум человеческий, повинуясь тому слепому вожатому, что именуется логикой, охотно переходит от общего к абсолютному, а от абсолютного — к отвлеченному. Между тем в политике отвлеченность легко перерождается в кровожадность. Переходя от отвлеченности к отвлеченности, нетрудно сделаться Нероном или Маратом. В течение последних пятидесяти лет, признаемся откровенно, Франция шла именно этим путем, однако в конце концов она одумалась.
В 89-м году французы мечтали о рае, в 93-м они устроили ад; в 1800 году Франция покорилась диктатуре, в 1815 году предпочла Реставрацию, в 1830 году сделалась свободным государством. Это свободное государство она основала на принципах выборности и наследственности. Она испытала на себе все безумства, прежде чем проникнуться мудростью; она пережила все революции, прежде чем завоевать свободу. Сегодня она мудра, а ее упрекают во вчерашних безумствах; сегодня она свободна, а ей ставят в вину прежние революции.
Да позволят нам здесь сделать небольшое отступление, которое, впрочем, имеет прямое отношение к нашей главной теме. Все, в чем упрекают Францию, прежде нее уже совершила Англия. Однако — не потому ли Англии никто упреков не предъявляет? — принципы, рожденные в ходе английской революции, дали куда менее обильные плоды, чем те, какие родились в ходе революции французской. Англия, эгоистичная, как все республики, исчезнувшие с лица земли, трудилась только на благо английского народа; Франция, мы уже говорили об этом, работала на благо всего человечества. В Ирландии в семнадцатом веке погибло больше людей, чем во Франции в 93-м году. Английская революция была более щедра на зло, чем наша, и менее щедра на добро; она погубила короля более великого, чем наш, и выдвинула вождя куда менее великого, чем наши. Карл I вызывает восхищение; Людовик XVI не вызывает ничего, кроме жалости. Что же до Кромвеля, восторгаться этим уродливым исполином затруднительно. В нем столько же от Скаррона, сколько от Ришелье; столько же от Робеспьера, сколько от Наполеона, и первое губит второе.
Можно сказать, что в своем значении и влиянии британская революция ограничена морем, как и сама Британия. Море разобщает не только народы, но также идеи и события. Протекторат 1657 года[323] сравнительно с империей 1811 года — все равно что остров сравнительно с континентом.
Какие бы поразительные события ни происходили в середине семнадцатого века с могущественной британской нацией, современников все это трогало очень мало. Они слышали о тамошних странных волнениях, но не умели составить о них представление сколько-нибудь ясное. Народы, жившие по эту сторону пролива, с трудом могли разглядеть великие и роковые фигуры творцов английской революции сквозь океанские брызги. Короли, царствовавшие на континенте, смутно различали мрачные и трагические события, шпагу Кромвеля и топор Хьюлета, сквозь вечную завесу дождей, которою природа отделила Англию от Европы. Огромное расстояние и густой туман превращали живых людей в бесплотные тени.
Вещь замечательная и достойная самого пристального внимания: на протяжении полувека в Англии две особы королевской крови лишились жизни на плахе, одна по приказу другой особы королевской крови, другая — по воле народа[324], но в сердцах европейских королей весть об этих казнях не пробудила ничего, кроме жалости. Когда же в Париже отправили на эшафот Людовика XVI, эта казнь потрясла весь мир как явление новое и неслыханное. Грязное дело Марата и Кутона устрашило королей куда сильнее, чем деяния венценосной Елизаветы и грозного Кромвеля. Едва ли мы ошибемся, если скажем, что весь мир считает событие, которое произошло не во Франции, не происшедшим вовсе.
1587 и 1649 годы — даты более чем мрачные — гаснут и исчезают в отвратительном пламени, каким горят четыре зловещие цифры: 1793.
Несомненно, что применительно к Англии речение насчет penitus toto divisos orbe britannos[325] долгое время оставалось совершенно справедливым. В каком-то смысле остается оно справедливым и поныне. Англия отстоит от континента еще дальше, чем сама полагает. Король Кнут Великий, живший в XI веке, принадлежит в глазах европейцев столь же далекому прошлому, что и Карл Великий. В тумане Средневековья рыцари Круглого стола виднеются ничуть не более ясно, чем герои рыцарских романов. Славе Шекспира потребовалось сто сорок лет, чтобы пересечь пролив. Если в наши дни четыре сотни парижан соберутся молча, словно осенние мухи, под темными сводами старых ворот Сен-Мартен, и три вечера подряд будут топтаться на парижской мостовой, это потрясет Европу куда сильнее, нежели самые бурные английские выборы.
Итак, страх, который Франция внушает европейским государям, есть следствие оптического и акустического обмана, двойного искажения, которому не следует доверять. Короли видят Францию в ложном свете. Англия может наделать много зла, Франция же способна наделать только много шума.
В Европе, особенно после 1830 года, многие охотно нападают на французский ум; нападки эти, по нашему мнению, не следует оставлять без ответа; мы, со своей стороны, обещаем не убояться ни одной из них. В девятнадцатом столетии, объявляем это с радостью и гордостью, Франция живет ради народа, ее цель — постепенное совершенствование умов, постепенное смягчение участи обездоленных классов, труд на благо настоящего, заключающийся в воспитании взрослых, трудна благо будущего, заключающийся в воспитании детей. Это, спору нет, миссия священная и славная. Конечно, не секрет, что сегодня часть народа, без сомнения наименее достойная и, возможно, наименее обездоленная, движима дурными инстинктами; ею владеют зависть и ревность; лентяй-бедняк с ненавистью смотрит на бездельника-богача, с которым, однако, имеет много общего, истинное же общество, общество производящее и мыслящее, очутилось между этими двумя крайностями и, кажется, находится под угрозой. Ярость и вражда зреют в ночной тени и под покровом тайны, время от времени выплескиваясь на всеобщее обозрение, а потому, не будем скрывать, мудрым людям, ныне столь искренне сочувствующим тяготам обездоленных, не следует, пожалуй, забывать об осторожности. Впрочем, на наш взгляд, сохраняя бдительность, надобно отринуть страх. Напомним, кстати, что и во всех тех происшествиях, которые приводят Европу в трепет и которые она объявляет небывалыми, нет ровно ничего нового. В Англии революционеры объявились раньше, чем у нас; в Германии, да простят нам немцы это признание, раньше, чем у нас, объявились коммунисты. Англичане отрубили голову своему королю раньше, чем это сделали французы; жители Богемии отвергли основания, на которых покоится общество, прежде чем этим занялись жители Франции. Не знаю, известно ли об этом нашим нынешним сектантам, но гуситы проповедовали все их теории еще в XV веке. […] Сколько же продлилась эта война, объявленная сектой гуситов Европе и роду человеческому? Шестнадцать лет. С 1420 по 1436 год. Вне всякого сомнения, Европа встретила в лице гуситов противника дикого и могучего. Однако в схватке с варварством цивилизация пятнадцатого века победила, она сумела подавить и задушить противника, доказав тем самым свою силу. Неужели же цивилизация девятнадцатого века не сумеет совладать с дюжиной пьяных бездельников, декламирующих пасквили в кабаках?