Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

IV. Другой уровень — уровень исторического объяснения. Чтобы понятийная пара «писатель — читатель» сделалась вполне применимой на практике, следовало бы еще проверить, насколько она работает для всей европейской литературы: как при межнациональных сопоставлениях, так и внутри самих национальных литератур. В этом смысле можно было бы различать так называемые «писательские» и «читательские» литературы (или же критики, практики): по одну сторону, скажем, испанское барокко, новый роман или русский реализм, по другую — поэзию времен гражданской войны в Испании и т. д. Если распространить данное сравнение на другие страны — Англию, Испанию, Россию или Италию, то, вероятно, все начнет выглядеть не столь просто. Англия считается родиной позитивизма, то есть всего уже ставшего, и к тому же сложившейся нацией, — значит ли это, что она, как и Франция, установила (и внутренне пережила) литературный факт в качестве знака возможной «национальной идентичности»? Конечно же, нет. А католическая и монархистская (зато и регионально раздробленная — куда в большей степени, чем это обычно полагают) Испания — сравнима ли она, скажем, с Францией по месту, которое отводится в ней литературе? Честно говоря, мне не хватает знаний и исторической дистанции, чтобы судить о таких ситуациях, которые следовало бы анализировать детально, с учетом исторических, политических и культурных реалий каждой отдельной страны. Применительно к паре «Франция — Германия» напрашивается одно уточнение: намеченное здесь разделение литератур на «писательские» и «читательские» если и существует, то лишь как иллюстрация крайнего, а стало быть, частного случая. В этом смысле можно говорить о «немецкой исключительности» обратной по отношению к французской. Насколько в одном случае литература, ее писатели и тексты, обозначает историческую действительность и обладает социальной значимостью, настолько же в другом случае она, в своей озабоченности читателем, говорит об отсутствии истории и социальной легитимации. Остается показать — лучше, чем я смог это сделать, — в этой истории исключительности все многочисленные опосредования, социальные, политические, религиозные… одним словом, исторические причины и следствия. Те, что предложены в моем заключении, не более чем краткий набросок. Они грешат абстрактностью, даже тогда, когда специально указывают для Франции и Германии (но в разных формах) корреляцию между литературой и историей. Повторяю: это не более чем начало.

V. Остается вопрос о методе. Думается, что при всех своих возможных границах выбранная здесь перспектива позволяет охарактеризовать некоторый новый объект и способ сравнительного анализа: глубинную тенденцию вместо внешней точки зрения и описание структур вместо рассмотрения образов. В самом деле, давно пора разрушить — чтобы проанализировать его — стереотип, служащий важнейшим, если не единственным моментом сравнения или же претендующий подменять собой анализ. Литературные или культурные связи и различия между странами наверняка обладают иным характером — иной глубиной, чем их собственные взгляды друг на друга или же на себя самих. В данном случае одни лишь эти взгляды не могут служить объяснением; в лучшем случае они на что-то указывают, но ничего не проясняют. Конечно же, предрассудки и клише существуют, и еще какие! Однако они не более чем видимости или же ответы без вопросов. Во всяком случае, в идеологическом плане образ другой нации — не более чем мелкотравчатый синтез, видимость изображения, общее место. Описывать ли ее нейтрально или критически[89], идеологическая мысль опознается, помимо прочего, по этому стремлению с помощью абстрактного рассуждения или же обманчивого образа превращать в господствующее мнение, даже в «эффект реальности» (Барт), то, что на самом деле вытекает лишь из определенной точки зрения, или из определенной истории[90]. Тем самым она сводит сложное к единому, множественное к единичному, то есть движение к образу, замалчивая исторические, социальные, экономические, культурные и иные предпосылки любого изображения. Поэтому ничто не противостоит решительнее таким клише, чем история — история, а не так называемая реальность. История — одновременно как знание образующих ее повествований и сознание тех условий, в которых она строится. В общем, история как объяснение. Будучи нейтральнее некоторых влиятельных ныне ценностей — таких, например, как ментальность, язык, гений, даже (коллективный или национальный) характер, обращение к историческому знанию, в том числе и в форме сравнительной истории писателя и читателя, позволяет понимать различия и нюансы (в том числе и внутри одной и той же литературы), а равно и развитие, эволюцию. В самом деле, наша проблема связана со способами рассказывать о литературе, а значит, она изначально связана с построением, то есть с повествованием, когда в нем разрабатывается история или же обосновывается практика; наконец, это заставляет нас исходить из надежно верифицируемого материала организованного и связного текста, тогда как дискурсы о национальных характерах, всякий раз абстрактные и фрагментарные, принадлежат иному полю и высказывают иную идеологию — идеологию предрассудков, «идей, которые носятся в воздухе», замалчиваемых предпосылок. Конечно, отдавая предпочтение долгой временной протяженности, описанию структур, а не событий, мы сталкиваемся с другой проблемой — проблемой сочленения, сопряжения фактов. Как связать глубинную линию эволюции с тем или иным частным явлением? Но сегодняшняя моя задача — в другом. На примере французской и немецкой литератур я пытался показать, что все есть вопрос истории (и вопрос к истории), в том числе и те коллективные предрассудки, так называемые национальные характеры, которые вековая память людей, нередко теряющаяся во мраке прошлого, в конце концов гипостазирует в форме очевидностей[91]. Между тем, вопреки всему тому, что мы любим думать и даже порой внушаем себе, не бывает ни индивидуальных, ни коллективных сущностей, называть ли их «расой», «гением» или «характером». Есть только история, идеология, иногда недоразумения. «Человек обманывает себя, — говорил вслед за Монтенем Жозеф де Местр (а уж он-то понимал толк в предрассудках!), — человек рассказывает себе сказки и заставляет себя в них верить; он сам вызывает у себя смех, восхищение, ненависть и т. д., и в конце концов сам же начинает во все это верить»[92]. Это относится и к отдельному человеку, и к нациям. Пожалуй, к последним даже больше.

Киль (Германия) — Шамбери (Франция)
Перевод с французского С. Зенкина

Жан-Клод Мильнер

Философский шаг Ролана Барта

I

22 августа 1979 года Ролан Барт писал в «Vita Nova», замысел которой так и не был доведен до конца: «Моим проводником никогда не был ни один философ» (О.С. III, р. 1302 = 5, р. 1011)[93]. По факсимиле его рукописи (ibid., р. 1289 = 5, р. 996) видно, что эта фраза добавлена позже, приписана наискось и, возможно, является примером того запоздания, с которым подчас делаются бесспорные выводы. Между тем фигура проводника неоднократно появляется в этом тексте, обращенном к Данте и Вергилию. Барт решительно говорит «нет». Но за любой отрицательной фразой открывается бесчисленное множество возможностей, которые ею косвенно утверждаются. Так же много возможностей и в философии: всякий читавший Витгенштейна знает, что бывают философы, не желающие быть ничьими проводниками; всякий читавший Декарта знает, что не брать себе в проводники ни одного философа — это, может быть, лучший первый шаг в философии. Мне хотелось сократить этот разрыв между движением вперед и отрицанием. Я буду рассматривать вопрос о том, какой представала для Барта философия, предполагая, что тем самым можно будет лучше обозначить извилистый путь этого человека.

вернуться

89

Как «систему (обладающую своей логикой и точностью) представлений (образов, мифов, идей или понятий, в зависимости от конкретного случая), наделенных историческим существованием и исторической ролью внутри того или иного общества» (Althusser Louis. Pour Marx. Paris: Maspéro, 1972. P. 238); или же как пристрастный, даже ангажированный дискурс, ложное или «мистифицированное сознание» (Анри Лефевр); см. на этот счет современный обзор: Gabel Joseph. Idéologies 2. Paris: Anthropos, 1978. P. 75 sq.; Debray Régis. A propos du spectacle // Le Débat. № 85 (mai — aout 1995). P. 9.

вернуться

90

См.: Gabel Joseph. Idéologies 1. Paris: Anthropos, 1974. P. 24 sq. et 231 sq.

вернуться

91

Я, разумеется, имею в виду госпожу де Сталь. Конечно же, не приходится отрицать заслуги этой «предшественницы компаративистики» (Pange Jean de. Introduction // Mme de Staël. De l’Allemagne. Т. I. P. xiii). Но возражения вызывает избранный ею метод: «Я хотела, — пишет автор „Литературы, рассмотренной в ее отношениях с общественными учреждениями“ (1800), — охарактеризовать общий дух определенной литературы в ее отношениях с религией, нравами и правлением» (cité dans: Mme de Staël. De l’Allemagne. T. 1. P. xiii), — а еще более того выводы, к которым этот метод приводит. В частности, объяснение через расу (I, 13–14), через язык (I, 181–182), через гений или характер народа или нации — все это в лучшем случае благие намерения, в худшем же романтические иллюзии: нации — это не «большие индивиды» (I, 10–11), а суммы индивидов еще не достаточно, чтобы образовать нацию. Это хорошо показано у Вико и других: мифологическое или же идеологическое мышление также начинается вместе с волей к персонификации истории, к приданию ей человеческого лица; а кончается оно гипостазированием исторического объяснения в форме абстрактных и ложно-единых сущностей. Так случилось с госпожой де Сталь и, в меньшей мере, с Курциусом, ибо используемые им понятия «Nationalseele Frankreichs», «Psychologie der nation» или «nationale Kollektivperson» (Die französische Kultur. P. 9, 12, 176) многим обязаны политическому романтизму XIX и XX веков. Это происходит вопреки его же собственному предостережению: «Но целостная личность не может быть сведена к сумме ее качеств — как, впрочем, и целостная национальная общность» (Р. 176). Подобные идеалистические воззрения идеалистичны прежде всего своей неспособностью помыслить различие внутри некоторой реальности, которая считается единой. А между тем ведь эта слишком безукоризненная оппозиция, которую прочерчивает Курциус, в конечном счете лишь вполне логичное отражение его собственного происхождения — из Эльзаса, между Германией как реальностью и Францией, переживаемой как идеал. См. по этому поводу: Raulf Ulrich. La fin d’une action convergente: Emst-Robert Curtius et l’Europe des Esprits // Préfaces. № 13 (mai — juin 1989). Сколь бы ценными ни оставались еще и поныне интуиции госпожи де Сталь или Курциуса, в них есть по меньшей мере некая слепая точка, неосознанный момент — их собственная позиция. Но это уже тема совсем другой дискуссии!

вернуться

92

Maistre Joseph de. Œuvres complètes (Réimpression de l’édition de Lyon 1884–1886). Genève: Slatkine Reprints, 1979. Т. VII. P. 311.

вернуться

93

Сокращение О.С. отсылает к полному собранию сочинений Барта, выпущенному под редакцией Эрика Марти. Нумерация томов римскими цифрами отсылает к изданию в трех томах (Roland Barthes. Œuvres complètes. Paris. Seuil, 1993–1995), а нумерация арабскими цифрами — к изданию в пяти томах (2002). Подробнее см. в послесловии.

13
{"b":"200785","o":1}