Мать зашила письмо в шёлковую тряпочку и, как ладанку, стала носить у себя на груди.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Последние обозы белых покинули Ново–Троицкую на рассвете. В станице осталась только небольшая казачья часть под командой есаула Василия Колесникова. Ему было приказано на несколько часов задержать передовые цепи красных, чтобы дать возможность обозам укрыться В закубанских лесах. А подъесаулу Петьке Сорокину было приказано провести мобилизацию ново–троицких казаков. Сорокин и его подручные плетьми и наганами выгоняли прятавшихся станичников. Всех без разбору стариков и молодых казаков сажали на лошадей, вооружали чем попало, вплоть до вил и охотничьих дробовиков, гнали их на станичную окраину и распределяли по канавам и густым окраинным садам.
В глубоком рву, за своим садом, с ржавым охотничьим ружьём сидел Карпуха Воробьев. Чуть в стороне от него с вилами–тройчатками пристроился Илюха Бочарников, а ещё дальше с обрезами в руках Костюшка и Миколка Ковалевы.
— Я так считаю, Карпуха, — говорил Илюха Бочарников. — Ежели нас мобилизовали, то должны дать подходящую оружию! Красные‑то, они ведь не сено, чтоб я на них с вилами пер.
— Ты это Петьке бешеному сказал бы, кум! — ответил Карпуха. — Я ему про винтовки говорил, а он рычит, как собака, да наганом мне в харю тычет.
— А я считаю, что надо нам уйти домой, как есть мы — мирное население, — настаивал Илья.
Но в это время где‑то у выгона гулко захлопали выстрелы.
Карпуха вздрогнул и, швырнув ружье себе под ноги, торопливо закрестился:
— Великомученик Пантелеймон, Егорий Победоносец, спасите и помилуйте от пули быстрой, от шашки вострой!
В соседнем саду загремели беспорядочные выстрелы. В ответ застучал пулемёт красных. Над канавой с визгом неслись пули.
Пригибаясь, Карпуха пополз в глубь сада и припал к земле под старой кудрявой алычой.
Снова застрекотал пулемёт. Карпуха всем телом прижался к земле. С воем и свистом пронёсся снаряд. Совсем близко, со стороны речки, раздалось дружное «ура».
Карпуха завозился под кустом.
«Куда, куда спрятаться?» — раздумывал он.
Залез в скирду Илюха Бочарников. В бороде и усах его застряли соломины.
На Козюлиной балке было тихо, но в центре станицы продолжалась перестрелка. Арьергардный заслон белых медленно отступал, отстреливаясь. Петька Сорокин строчил из пулемёта с колокольни старой церкви. И не замечал, что к нему сзади подкрадывается звонарь— щуплый, хромой солдат–инвалид из иногородних. Он оглушил подъесаула своим костылём. Потом понатужился и сбросил его с колокольни.
Утром следующего дня с музыкой и песнями в Ново-Троицкую вступили красноармейские части. Взбодренные музыкой кони играли под всадниками.
За конниками в шлемах–будёновках протарахтели тачанки с пулемётами, прошло несколько пушек. А потом в станицу вошла казачья часть. Кубанки всадников перекрещены алыми лентами. Протяжно лилась старая казацкая песня:
По–над лесом лежит шлях, да дороженька.
Э–э-эх! Шлях, да дороженька!
Широкая, ой, да приубитая,
Ой, и приубитая, слезами политая…
Песня всколыхнула притаившуюся, настороженную станицу. Из домов повыскакивали бабы, за плетнями замаячили бороды стариков.
— Смотрите‑ка! У красных казачьи полки! А нам говорили — одни китайцы…
— Ой, да гляньте, гляньте, хто едет. Да вить это ж Алешка Колесников с Мишкой Рябцевым! А с ними и Яшка–гармонист! — заорала Гашка Ковалева.
Бывшая поповская стряпуха Катерина без платка выскочила из хатёнки, осклизаясь в грязи. Рискуя угодить под копыта лошадей, она перебежала дорогу и припала пылающим лицом к грязному сапогу Яшки.
— Яшенька! Любимый мой! — причитала она, заливаясь слезами.
— Ладно, Катюха! — смущённо отозвался Яшка.
Мишка Рябцев соскочил с коня у своего двора. Обнимая выбежавших родных, он спросил отца:
— Что, папаша, наша взяла?
— Наша, сынок, наша!
Гашка Ковалева бросилась домой. Запыхавшись, она подбежала к свинарнику и со всей силой дёрнула маленькую дверцу, насмерть перепутав мужа, спрятавшегося в самом дальнем углу.
— Што? Што, ищут? — заметался Миколка, распугивая свиней.
— Вылезай, шальной! Наши пришли! — крикнула Г ашка.
— Какие наши?
— А–а! Оглох ты, што ли? Не слышишь, «По–над лесом» играют!
— Ну што ж, што «По–над лесом»? — Миколка вытер о спину свиньи перемазанные руки. — Из лесу дезертиры выползли, вот и играют про свою дороженьку.
Он с трудом выполз через узкую дверцу свинарника и, очищая сапоги, с горечью упрекал жену:
— С тобой спрячешься! Ты, проклятая баба, первая с головой выдашь! Ну чего, задрав хвост, примчалась? Какие там наши?
Он покосился на ворота и рысцой утёк за хату. Ему показалось, что красные уже знали о том, что он воевал на стороне белых.
Гашка в досаде крикнула ему вслед:
— Не иголка — не спрячешься!
Часто заухал колокол: казаков звали на митинг. Гашка переоделась во все новое, нацепила красный бантик на тёплую кофту и пошла на площадь. По дороге звала за собой баб:
— Пошли, пошли, не слышите — зовут!
Малашка Рыженкова с насмешкой крикнула ей вслед:
— Без тебя, видать, нигде не обойдётся!
На площади против станичного правления в братской могиле хоронили партизанку Аксюту Матушкину и красноармейцев, павших в бою за станицу. Полыхали приспущенные красные знамёна. Духовой оркестр играл хватающий за душу похоронный марш.
Низко опустив голову, стоял тут почерневший и исхудавший Яшка.
Над свежей могилой произнёс речь комиссар Кутасов.
Потом поставили деревянный обелиск, окрашенный охрой, с железной звездой наверху. На одной стороне обелиска масляной краской были выписаны имена погибших. С другой — трогательные слова старой революционной песни:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу.
Вы отдали всё, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Перед боем за станицу Василий Колесников заскочил домой. Был он небрит и слегка навеселе.
— Папаня! — окликнул он Евсея Ивановича. — Казаков поднимаем на оборону станицы от красных. Может, вы, как атаман, тоже…
— Да ты што, меня совсем в дурни записал? — перебил его Евсей Иванович. — На кой ляд мне свою голо–ву класть? Ё седле не удержались, а на хвосте думаете повиснете?
— Так ведь сам генерал приказал, — пытался спорить Василий. — Сам его превосходительство генерал Шкуро.
— Плевал я на энту самую Шкуру! — окончательно разъярился Евсей Иванович. — Сам не пойду и тебе не велю! Оставайся дома! Авось Алешка выручит!
— Так не могу я, ведь присягу давал…
Василий, понурив голову, шагнул к дверям.
— Ну иди, иди! — закричал ему вслед Евсей Иванович. — Снесут тебе башку красные, так я и слезинки не пролью…
Сказал и будто накликал беду.
И двух часов не прошло, как доставили Василия домой, прошитого пулемётной очередью.
Забилась, закричала над убитым сыном мать. А Евсей Иванович глянул в восковое лицо сына и глухим голосом приказал невестке:
— Дашка! Сбегай за своим отцом, позови его. Надо скорей. Ваську хоронить. Ворвутся красные…
Поздно вечером Дашкин отец сбил из досок два гроба. Бабы не голосили, как положено, а только глотали слезы. Калитку во дворе держали на запоре и собак спустили с цепи.
Евсей притащил мешок земли и сунул в один гроб. В другой уложили обмытого и переодетого Василия.
Рано утром, когда станица встречала красноармейские части, из дома Колесниковых атамановы дружки и свояки вынесли два гроба. Их поставили на бричку и повезли на кладбище. А через некоторое время в станице стало известно, что вместе с сыном похоронили и атамана, скончавшегося от разрыва сердца. В церковь покойников не завозили… На кладбище поп торопливо отслужил панихиду, но отказался ехать на поминки.