— Брешешь! — взвизгнул Алешка и, бросив ложку, выскочил в сенцы. Дрожа от обиды, он по дробине[6] торопливо забрался на чердак. Там, уткнувшись в груду обмятой конопли, горько заплакал. Плакал долго, навзрыд, жалея Дашку и себя и на чём свет проклиная разлучника — брата.
Кобелевы согласились породниться с атаманом. Свадьба была сыграна не менее шумно, чем у Заводновых.
С первых дней замужества Дашка старалась не встречаться с деверем и прятала от Алешки взгляд. Потом и вовсе затухла в её душе неокрепшая любовь к нему. Загасили её бурные ласки мужа. Постепенно смирился и Алешка — знать, не судьба!
Через полгода проводили Василия служить на самую турецкую границу. Оставил он молодую жену «в казачках». Ушел муле служить… А Дашка расцвела яркой, пышной красою. Свекровь ревниво следила за ней, не пускала на улицу к молодым бабам. А у Дашки и без того почти не было на то времени. Работы у Колесниковых по горло. Куры, утки, огород, четыре дойных коровы, пять свиноматок с кучей поросят. И за всеми усмотреть надо. Всех накормить.
Дашка покорно выполняла наказы свекрови. На то и свекровь, чтобы понукать невесткой! Зато как, бывало, вырвется Дашка к своим родителям погостить, так от Дылевой балки до самой Козюлиной доносится её голос. Мастерица она заводить песни.
В такие вечера бегал Алешка на Дылеву балку, чтобы с гулянки проводить Дашку домой. Крепко возьмутся они за руки и льются над станицей два молодых голоса. Кроме этих песен, роднила их хорошая дружба. Родным братом стал Дашке Алешка.
Мать с отцом после отъезда Василия косо поглядывали на то, как Алешка крутится возле невестки.
Но потом убедились, что Дашка смотрит на Алешку как на брата. И успокоились.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пошла последняя неделя масленицы. Повеяло весной. На пригорке у церкви, где раньше всего стаял снег, уже совсем сухо. Здесь по–праздничному разряженные девчата и парубки играли в мячи–битку. Тут же вертелись подростки, играя в ярку–баранку и чижа.
В последний день масленицы станичники ходили и ездили друг к дружке на «простины». Просили прощения, мирились перед постом. Обычно мировая запивалась вином или водкой. А завтра — начало великого поста.
После длинной вечерни казаки топтались за церковной оградой, толковали о предстоящей пахоте, договаривались о супрягах, об аренде земли у безлошадных.
Воробьевы, новые хозяева Архипа, заарендовали кусок казённой пустоши на плоскогорье. Хрящеватая, с галечником, никогда не паханная целина хороша была для бахчей и кормовых трав. Архип с Сережкой, сыном хозяина, в первые погожие дни на трёх парах быков выехали пахать эту целину. Степь одевалась в весенний наряд. Пестрели огненные лохмачи, улыбались голубые незабудки, нежно–зелёным ковром ковыля оделись курганы.
Архип, украсив шапку яркими лазоревиками, шёл за плугом, сильно нажимая на поручни. Время от времени он покрикивал на быков:
— Цоб–цобе!
В конце загона, на повороте, он взглянул вдаль на кошары Заводновых. Возле них увидел женщину. На ветру развевалось её платье.
Сердце Архипа оборвалось.
«Она! Тоже на меня глядит. Видно, опознала. Ну что ж, гляди, птаха, вспоминай, как на этом месте в прошлом году маки рвали, любовь затевали!»
К женщине подъехал верховой. Постоял и рысцой поскакал прямо к Архипу. Еще издали Архип опознал Митьку Заводнова и нахмурился. А Митька решил узнать, кто по соседству с кочевьем заарендовал землю и по глупости вспахивает целину, пригодную под пастбище для овец.
Он остановился на краю пахоты, приподнялся на стременах и, козырьком вскинув руку к глазам, крикнул:
— Э–г-гей! Пахари, черт вас побери! Что вы портите степь? Аль другую землю не нашли?
— А нам тут дюже понравилось. Распрекрасная землица под баштан! — отозвался Архип.
— Тю! Сдурели! — кричал Митька. — Да тут все кавуны ваши чабаны и овцы поедят!
— А мы сторожа поставим! — вмешался Сережка.
Сдвинув шапку, Митька поскрёб затылок и подумал, что овец придётся отгонять теперь подальше.
— Гей, пахарь! Участок‑то чей?
— Воробьевых, што тебе повылазило, что ли? — неласково ответил Архип.
Только теперь Митька понял, с кем он разговаривает, и кровь бросилась ему в голову. Дрожащей рукой рванул из‑за пояса хлыст, больно ударил коня и, повернув, поскакал к себе на кошары.
Сережка крикнул ему вдогонку:
— Митро, баранины нажарь, вечером придём есть! А летом кавунами будем угощать. Чего рассерчал?
Митька не оглядывался. У него родилась невесёлая Думка. Скоро ему на действительную службу. Нюра останется «в казачках». Что, если станет встречаться с Архипом?
На кошарах стригли овец. Нюра следила за упаковкой шерсти, отпускала продукты кухарке. Митька решил отправить её домой с подводами шерсти, но потом раздумал. «Проверю», — решил он. Ловко соскочив с коня, он с напускным равнодушием сообщил:
— Слышь, Нюр! А ведь это Архип с Сережкой пашут целину. Вот ловкач Воробей, заарендовал какой кусок под бахчу!
А сам зорко наблюдал за лицом жены. Но ни одной чёрточкой не дрогнуло прекрасное лицо молодой женщины. Нюра равнодушно пожала плечами и отошла к кухарке. Митька торжествовал.
Слова мужа Нюра приняла так спокойно, потому что ещё утром опознала воробьевских круторогих быков и далеко маячившего на борозде высокого Архипа. Она уже успела потихоньку всплакнуть, спрятавшись за скирдами.
Когда заполыхал закат и синим паром подёрнулась остывающая пахота, Архип и Серега распрягли быков, сняли с них налыгачи и пустили пастись. Горкой сложили кизяки под таганом, подожгли их лучинками и стали варить кулеш.
— Слышь, Архип, пошли к Заводновым на кошары, там девки ночуют. Слышь, уже песню заводят. Весело будет.
— Нет, я не пойду, дюже утомился. Иди один. А вообще‑то тебе рано на девчат глядеть, глаза полиняют, — пошутил Архип, наливая в деревянную миску кипящий кулеш.
Обжигаясь, Сережка торопливо повечерял и бегом помчался к кошарам.
Увидев Сережку, Нюра прикусила губу, пошла к половню, Митька, обрадованный тем, что Архип не пришёл, догнал её, крепко обнял за плечи.
— У меня голова чего‑то разболелась, — отстранила его Нюра. — Я пойду полежу, а ты погуляй и посторожи, чтобы сарай не спалили. Может, потом и я ш иду.
Митька выпустил Нюру, глаза его померкли. Он подсел к чабанам. Девки и молодые бабы веселились до полуночи: играли песни, шутили. А Нюра ворочалась на разостланной бурке.
— Какая тоска… — беззвучно шептали её губы. — Хоть бы дитё скорее родить…
На кошарах всё стихло. Митька неслышно, на носках подошёл к бурке, разделся и лёг, робко прижавшись к тёплой спине жены.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Кончался третий год службы Василия Колесникова, когда пришла от него неожиданная весточка. «Дорогие и незабвенные родители, — писал он. — Во первых строках сего письма спешу уведомить все моё дорогое семейство, что я нахожусь жив и здоров, чего и вам желаю от господа бога. А также сообщаю: в отпуск мне не придётся приехать. Останусь я на сверхсрочную службу на один год. Хочу получить повышение по службе — чин урядника. Сейчас мы стоим в лагерях. Было бы близко, вызвал бы к себе свою любимую жену Дарью Васильевну».
Дашка совсем расстроилась. Вот уже два года, как муж на побывку не приходил, а теперь ещё на сверхсрочную остаётся!
— Да что же это такое? Да на какой прах ему чин урядника? — злилась Дашка. — Иль ему этот чин нужнее меня!
И заплакала Дашка: дитя у неё нет. А убьют её Ваську на турецкой границе какие‑нибудь там турки или татары, и останется Дашка без роду–племени. Свои горестные размышления она открыто высказала свекрови. А потом стала проситься у Евсея Ивановича:
— Отпустите меня, батенька, за Кавказ повидаться с Васей! Нет больше моего терпения кукушкой жить.
Подумал, атаман, посоветовался с родителями Дашки и согласился. Поехала Дашка к Василию под Карс.