— Я хотела бы попросить. Мне было бы интересно послушать. Если предстоит какой-то концерт…
— Предстоит, — он повторил с улыбкой, обретая обычную уверенность. — А могу еще пластинку подарить, недавно выпущенную. И кое-что, представь, я себе там позволил. В легком жанре тоже, знаешь, рискуешь иногда. И не обязательно в соответствии с отголосками, так сказать, западной моды. Хотя тут я вижу определенное сходство с кино: нам, песенникам, тоже нельзя отставать от последних новинок в приемах, технике. Мы в этом смысле тоже завязаны, чтобы получалось современно. Своевременно, я бы даже сказал. И колдовать с аппаратурой приходится. Ты, кстати, не пробовала?
— Нет, ты не подумай, что я уж такая старомодная дура, — она, по-видимому, обрадовалась возможности продолжения разговора. — Пусть джаз, пусть рок — и там, конечно, есть талантливое, прекрасное, когда создавалось и пробивалось с кровью, потом. А бывает: тяп-ляп, — и готово. С легкостью, по накатанному и с той же миной, что и настоящее, подлинное. Но ведь слышно…
Он подумал: «Что-то, верно, пропустил из прежде ею сказанного. Что-то, значит, в цепи невезений особенно ее царапнуло. Всякие там возвышенности, умности — они появляются, когда уже окончательно почва под ногами поплыла.
Да и обычно говорится ведь не о том, что в действительности занимает. Тоже уже уловленный и подхваченный и в музыке, и в литературе разнобойчик. Опять не открытие, увы. Остается, по сути дела, один, да и то все сужающийся ход — в сферу эмоционального. Но и там теперь скудно, блекло. Что мне Морковкина?
Что я Морковкиной? Не брезжит никаких завязок. Все схвачено и упущено за ненадобностью. Любые повороты лишь для того, чтобы приблизиться к своему обожаемому „я“. Но и „я“ изжевано — пережевано настолько, что, кажется, уже и я был, жил много раз, тоже скучно, а повторяться незачем. Один долгий, до обмирающей тоски зевок. Что мне Морковкина? Да что я себе сам?..» Мысленно вздохнув, он вынудил себя продолжить:
— Ну легкость-то отнюдь не признак бездарности. Весьма и весьма достойные легкости в себе не стыдились, даже, случалось, ею бравировали. А к «творческим мукам» и бездари прилаживаются. Из личного же, если хочешь, опыта: мало кто всерьез разбирается, плохо ли, хорошо ли. Репутация- вот что в основном решает. А уж как ее создавать… — он развел руками, улыбаясь.
Она тоже улыбнулась поспешно и все же с запозданием. Не ладилось у них, ни в улыбках, ни в словах. Клейкое ощущение притворства обнаружилось в этот раз обоими. Ласточкин взглянул на часы, что она поймала как сигнал:
— Спасибо. Я ведь и не бывала никогда в такой обстановке. Люди, наверное, тут знаменитые, известные, И так, конечно, с улицы, не войдешь.
Вот я болтала, а ведь действительно занять подобающее место, вырваться, выделяться — уже кое-что. То есть я хочу тебя поблагодарить, я понимаю…
Он поморщился. И прежде, вспомнил, было ей свойственно такими вот придыханиями, фразами торопливыми, самим выражением лица, глаз доводить ерунду, нелепость до полного уже абсурда. Вот что, наверно, и тогда, в школьные годы, в ней бесило: карикатурная чрезмерность, компрометирующая как бы и других. Нарочно она, что ли? Ну хотелось ему чуть-чуть прихвастнуть, но не так уж явно, пошло, как она сейчас продемонстрировала — на, любуйся! — будто дохлую мышь держа за хвост.
Оглянулся, отыскал взглядом крупную, вальяжную их официантку.
— И тебе спасибо, — проявил выдержку. — А пластинку, если интересуешься, достану для тебя на днях. Сама понимаешь, — произнес отчетливо, — в свободной продаже ее не разыщешь. Размели в один день.
Дома его ждал сюрприз. Ксана, открыв дверь, поманила в глубь квартиры.
Он прошел за ней следом и замер как в столбняке.
— Когда это ты успела? — сумел только вымолвить.
Она хохотнула:
— Нравится?
Он молчал, приходя в себя от неожиданности. В живописи был не знаток, но что это здесь, в их доме, неуместно, ясно стало сразу. Огромное, рычащее, скачущее- полотно, картон? Как его там, коллаж? Ксана напряженно за ним наблюдала.
— Так, понимаю, это не подарок. Сколько просят? Денег, надеюсь, еще не отдала?
— В том- то и дело! — Ксана с прежним смешком будто всхлипнула, виновато, но пока не сдаваясь. — Надо было сразу, не медля, иначе бы перехватили. Успела, взяла такси.
— А-а! — Ласточкин протянул. — Столько охотников, конкурентов? Из музейных запасников? От разорившегося коллекционера? Сколько же слупили с тебя?
— Ну… потом скажу. В мастерской была — такая роскошь! И на глазах прямо расхватывали, в самые, знаешь, такие дома. Даже из посольства советник один примчался, то ли Италии, а, может, Бразилии. Уртиков не хотел отдавать, сказал, что скоро понадобится для выставки.
— Уртиков? Не хотел,? Что-то о таком не слышал.
— Ну понятно! Такое не пропагандируется. Но тебе — нравится?
— Н-не… очень. И имеет значение цена. Можно ведь и за шкаф в конце концов засунуть, если не очень тебя нагрели. Ты сумму скажи.
— Так разве оценивают? Это же картина, гляди.
— Гляжу. Но если, положим, не понимаю, зачем она мне?
— А, например, как даже вложение… — Ксана произнесла уклончиво. — Другие — не дураки, приобретают…
— Какое вложение? Уртиков! Не Врубель.
— Да ты бы и с Врубелем вряд ли бы разобрался.
— Может быть, не настаиваю. Но в данном случае просто — не нравится! За шкаф, только за шкаф.
— Ну знаешь! Эдак деньгами швыряться, — Ксана, негодуя, покрылась румянцем.
Ласточкин опустился на диван. Картина не только не нравилась — давила, напирала. Ее непристойность открывалась не сразу, но после уже не удавалось отмахнуться, отделаться. Сырая розовая мякоть, почти ощутимый скользкий запах от зеленоватых подтеков в углах — картона, холста? Но мало того, в крикливости этой угадывалось что-то особо подозрительное. Подделка?
Ласточкин сам удивился своей догадке, как-то даже польстившей. Ничем там не брезжило, ни безумием, ни эпатажем. Все заимствовано, поэтому так нагло.
Халтура, гнилой товар.
— За шкаф! — он подытожил. — А лучше пускай вернет деньги.
— Не вернет, — Ксана пробормотала чуть ли не ее слезами. Ласточкин редко видел ее настолько взволнованной. — Не вернет, знаю. У него такие усики, глазки, я тогда уже насторожилась. Но… так уж вышло, и еще мне хотелось обрадовать тебя….
Он поглядел на нее, смягчившись:
— Да ладно… Кто он, Уртиков? Есть, по крайней мере, его телефон, адрес?
— Он не отдаст! И к тому же… не принято. Художник все-таки, и мастерская, говорю тебе, роскошная.
— Жулик он, вот кто. И нечего церемониться.
— Это ты так считаешь, а ведь не очень разбираешься. Не надо было, конечно, сразу деньги отдавать… А теперь… Теперь просто не знаю. Ты решительно против?
— Я — решительно. Решительно против, чтобы из меня делали дурака. Тем более за мои же деньги. И кто тебя туда привел? Тоже, наверно, из той же артели жулики?
— Ну это ты зря, — Ксана слабела, но не сдавалась. — И вообще, ты же сам творческий человек, знаешь, как это мерзко, когда ярлыки навешивают, и, что, мол, халтура, от непонимания, невежества. А могут быть разные вкусы, разный взгляд.
— Так и до ночи можно дискутировать. А пока этот шедевр к стеночке, извини, переверну. Чтобы настроение не портил, хотя бы до завтра, иначе не вынесу его здесь.
Утром Ксана влетела в спальню, не пожалев, разбудила Ласточкина.
— А вот Алине нравится! — сообщила, торжествуя. — Выйди, поговори с ней.
За ночь Ласточкин забыл, слава богу, об их приобретении, спросонья же сообщение Ксаны нисколько его не обрадовало.
— При чем тут Алина? — сказал, позевывая. — Бедняжка! Ты, заставила ее примчаться в такую рань?
— Она сама вызвалась. Ей было интересно. Об Уртикове она, правда, не слышала, но сказала, что знает одного англичанина, который работает в той же манере.
— Ну, конечно, Алина все знает. Так, может, она хочет это сокровище приобрести? Давай, так и быть, уступим ей по-дружески, без комиссионных, за ту же цену.