А ведь лгали, лгали! Когда Дмитрий Иванович заболел, окружающие, врачи говорили, что он держится необыкновенно мужественно. Так и было. Но она, Ека, вдруг ужаснулась, что он хочет, собирается уйти от нее все так же упрямо, молча. Но не смела она тогда закричать: опоздала, оба они упустили время. Только в наипоследний миг — никогда ей не забыть — взглянул на нее, и она поняла, что он ее зовет. Зовет впервые! Впервые?..
И это надо было пересилить. Сердце стучало. Очень крепким оказался у нее организм, и воля к жизни, не подчиняясь ни душе, ни рассудку, требовала: действуй. Как знаешь, как можешь. Придумай что-нибудь, в конце концов вообрази.
Екатерина Марковна пробивалась в кабинеты ответственных лиц, какие бы преграды ее ни встречали. Даже самые выдрессированные секретарши не могли уберечь своих начальников от ее вторжений. Она звонила, приезжала, садилась в предбанник — и сидела. Не двигаясь, ни во что окружающее не вникая, глаз не сводя с заветной двери. А прорвавшись наконец в кабинет, вперяла взгляд неотрывный в растерянное лицо усталого, измотанного начальника, начинала говорить не только от своего лица — от лица вдов и сирот, обиженных, обойденных. Взывала, призывала, клеймила. Не просила, не вымаливала жалобно — нет.
В ней открывались неведомые прежде свойства: демагогичность, умение «качать права». И природный артистизм, врожденная изворотливость тоже нашли себе новое применение: усталый, седовласый, привыкший к подчинению человек сидел за столом, а перед ним разыгрывалась патетическая сцена — с мимикой выразительной, разнообразием жестов, с угрожающими модуляциями голоса в самых низких регистрах и с внезапным взлетом к дребезжащим верхам, с улыбками вкрадчивыми, в которых, кстати, не возникало и тени заискиванья.
Екатерина Марковна требовала, желала получить только свое. Положенное. Не деньги, она настаивала, важны ей. Важна справедливость. Память, благодарность людей. Не ею, да, они заслужены. Говорит, требует она от лица уже умолкших. В числе которых муж ее покойный, слышите? Я пришла. А не все могут до вас добраться.
В самом деле. Умолкших, ушедших было множество. Не у всех отнюдь оставались на земле защитники, не все, впрочем, и нуждались в защите.
Кого-то и без усилий родственников человечество не забывало. Забвение им не грозило, независимо ни от чего.
Но после посещения Екатерины Марковны усталый или энергичный, худой или обрюзглый, — словом, некий начальник — поднимал трубку, произносил бесцветные слова бесцветным тоном: «Приходила вдова Неведова. Да… Помочь надо.
Придется. Иначе она снова придет».
Так что Кеша оказался не прав. Издательство выпустило (и немалым, к слову, тиражом) том не публиковавшихся прежде работ профессора Неведова, включив туда также и воспоминания о нем. Готовилась еще одна книга, переиздание. Ее внесли уже в план. Екатерина Марковна могла быть довольна.
Впрочем, по ее словам, она и не сомневалась в успехе. Справедливость, она говорила, должна восторжествовать.
И разоблачения, как Кеша опасался, никакого не последовало. Книг Неведова и прежде не читали, не читали и теперь. А новенький, пухленький, в твердом малиновом переплете том, с выдавленными черными буквами фамилии Неведов, пахнул остро, свежо, — типографией, счастьем. Свершившимся. Пахнул точно так же, как пахнут все только что явившиеся в свет книги — и талантливые, и бездарные.
Тяжеленькая получилась книга. Екатерина Марковна, Ека, подержала ее в руках, прижала к лицу, вдохнула всей грудью. Это она, она ее родила! Ека засмеялась, но тут же, точно за ней могли наблюдать, приосанилась, закурила сигарету. А что? Да сам Неведов, будь он жив, неизвестно, сумел ли бы столько сделать! Ека задумалась, к окну отошла, как бы прячась, чтобы никто не увидел в этот момент ее лица.
— Салат тебе положить? — спросил Лизу Кеша, сидевший от нее слева.
А справа ее обхаживал седовласый молодой доктор наук, которого все называли Максик. По привычке. Которую, впрочем, через годик, скажем, Макс подумывал уже упразднить. Хватит. Не мальчик, пресечь пора фамильярности.
Максим Аполлинарьевич — только так.
Но пока, он решил, ладно. Пусть Максик. Пусть тешатся, развлекаются, старые перечницы. В сущности, недолго им осталось. Из всех, кто собрались тут, троих — Максу сказали конфиденциально — к весне на пенсию выпроводить должны. С почетом, деликатно. А четвертого с должности ученого секретаря турнут, вероятней всего. Хотя он ни сном ни духом о событиях предстоящих не ведает. Поэтому — враз слетит, бедолага.
Максим взглянул на будущую жертву изучающе и снова повернулся к соседке, рыженькой, зеленоглазой. Он и раньше видел ее в такие дни в доме вдовы Неведова. Девочка. Теперь подросла.
Вам красного налить? Или предпочитаете Цинандали?
Екатерина Марковна торжествовала: разве не знаменательно, что день памяти Дмитрия Ивановича совпал с выходом книги в малиновой твердой обложке?
Десять экземпляров, присланных из издательства, лежали упакованные в кабинете на столе: Екатерина Марковна собиралась их подписать и раздать присутствующим. Остальные сто она уже заказала на складе.
Ей хотелось верить, что за столом у нее собрались друзья. Несмотря на разочарования, удары, она, как и большинство людей, при малейшем проблеске окрылялась: и в радостные дни в соучастниках нуждалась особенно, нуждалась в свидетелях, что сейчас вот ей хорошо. Пусть знают, запомнят. Уже за это она им благодарна. И праздник ни в коем случае нельзя себе омрачать. Зачем бередить душу?
А когда плохо вновь станет, про то нечего загадывать. Тем более, что опыт есть. Когда плохо, на помощь рассчитывать не надо. То есть помощь приходит оттуда, откуда ее меньше всего ждешь. И это настолько поражает, что новые силы в тебя как бы вливаются. И не потому, что поддержка, тебе оказанная, так уж мощна, щедра. Нет, дивишься, умиляешься именно малости — тому, как такая малость оказывается необходима, важна. Звонок в дверь. На пороге лифтерша тетя Клаша: «Вы что-то, Екатерина Марковна, давно не выходили, я молочка, хлебушка принесла».
И Матильда… Матильда, вы слышите? Я знаю, что вы недоверчивы к словам, ну так я вслух ничего говорить и не буду. Но вы так вовремя тогда пришли, поразительно даже. Как угадали? И — помните? — мы пили чай. Из темно-синих кобальтовых высоких чашек. Осталось как раз две. Вы варенье малиновое принесли, лампа горела на столе, помните? Но как вы тогда угадали?..
Так ешьте, пейте, милые гости, на здоровье, вдосталь. Я — хозяйка. Дом мой все еще стоит. И я жива, представляете?
Лиза наклонилась к Кеше, шепнула:
— Ека молодец. Надо же, такая морока, через мясорубку орехи, чеснок провернуть. Вкуснотища, но не лень же ей!
Он кивнул. Она еще ближе наклонилась, сказала совсем тихо:
— Я через двор бегу, подниму голову: она в окне, на меня смотрит.
Улыбнусь, махну рукой, и так неловко, так чувствую себя перед ней виновато.
Совсем нет времени, а надо бы хоть ненадолго зайти, поговорить…
Кеша снова кивнул. У Лизы на щеках впадинки появились, обозначив более четко линию скул, а подведенные слегка глаза возбужденно блестели, что, Кеша подмечал, всегда с ней бывало, если, кроме него, еще кто-то был.
Все больше Лиза походила на свою маму, оживленностью, слегка преувеличенной, манерой улыбаться морща нос, говорить как бы не задумываясь, торопливо, увлекая настойчиво собеседника, принуждая будто спешить за собой.
Как и в матери, в Лизе обнаружилась теперь инстинктивная женская хватка, только Лиза не решила еще, казалось, что хватать. Но блестели глаза, улыбались губы, в жажде откровенной событий, случайностей.
Наблюдать это было тревожно. Кеша временами опускал взгляд, обеспокоенный, подавленный Лизиной суетностью, жалкой и привлекательной вместе с тем.
Он глядел на нее и думал: что еще может с нею произойти? Так именно думал, с нарочитой холодностью и любопытством исследовательским к такому характеру, натуре, наделенной природой щедро, переизбыточно даже, и то во благо обращающей свое богатство, то во зло.