Молча склеили цигарки, Савельич кресалом запалил трут. Прикурили. Баланцов затянулся до слез, прокашлялся и опросил:
— Чего тебе от меня?
— Слышь, Николаич, надо бы вторую домну пускать.
— Это на какие же шиши? Тут одна-то на ладан дышит. Вишь, сколь передельного чугуна валяется — прямо Сугомакская гора. И опять же — жалованье платить из какой мошны будем?
— Оно так, Николаич, а домну-то задувать надо. Нет жалованья, подождем. Чугуна гора — не пропадет. Дай срок, будет белка и свисток. Ты пойми главное — не бедность, а безделье томит мужиков.
— Будто я слепой…
— Но кто же за нас мозговать будет? На кого нам надеяться? На бога? Всю жизнь надеялись, да если бы сами не сплошали, что бы тогда было? На заморского кровопийцу?
— Ладно, ладно, ворчлив ты стал на старости лет. Абы я не понимаю? Голова пухнет от забот, а с этими нашими спецами мука. Одни в кусты, другие посмеиваются, третьи вроде бы колготятся, а проку никакого. Приходи-ка ты завтра на совет, часикам к одиннадцати.
Заводской деловой совет собрался, ясное дело, не в одиннадцать, а гораздо позднее. Пришел даже Ерошкин, его привел инженер Куклев, главный заводской инженер. Аркадий Михайлович умостился в кресле, руки успокоил на тросточке. Куклев, тощий, хмурый интеллигент, сел на стул, заложив ногу за ногу. Он сквозь пенсне смотрел на собравшихся, но вроде никого не видел. Жил в себе, в собственном достоинстве. Григорий Николаевич поерзал в руководящем кресле, будто не кресло это было, а горячая сковородка, мученически поморщился и сказал:
— Ну ладно, дело, значит, такое — одна домна у нас робит, а другая нет. Надобно зажигать и другую. Такая вот штука.
Куклев медленно повернул голову, посаженную на тонкую, как кол, шею, снял пенсне и уставился на Григория Николаевича близорукими глазами.
— Я не ослышался, господин Балансов?..
— Товарищ, товарищ, какой я к шуту господин!
— Извините. Я не ослышался, товарищ Балансов, что вы хотите пускать вторую домну? Но простите, а вы в доменном деле что-нибудь смыслите?
— Нет, а что?
— Григорий Николаевич, — встрял Ерошкин, — вопрос-то вообще законный. Это ведь не блины печь — раз-раз и готово!
— А я так и не думаю. Я думаю прямо — надобно домну оживить.
Аркадий Михайлович недоуменно дернул плечами, вроде бы открестился. Дело, мол, хозяйское, делайте как хотите. И улыбочка скривила губы. У Куклева на шее сначала в одном месте расползлось красное пятно, потом в другом. Утвердил пенсне на горбатом носу и вновь полез в драку:
— А вы представляете себе колошник? А он в негодном состоянии. А вы знаете, что кольцевой воздуховод дышит на ладан? Да вы знаете…
— Знаем, знаем, товарищ Куклев, все знаем, — это Савельич подал голос. — Не такие грамотеи, как вы, но знаем…
— Какая самонадеянность!
— Да нет, чего уж там! От нужды идем, нужда нас подгоняет. Мужикам работу надо дать, веру в себя и в нас поселить, вот какая тут самонадеянность.
— Уважаемый Алексей Савельевич, — это опять Ерошкин, — вы человек опытный, рассудительный, но вот скажите мне — для чего? Для чего это донкихотство? Ведь все равно чугун сбыта не имеет. Разру-уха кругом!
— Вот именно! — мстительно обронил Куклев, будто чугунную болванку бросил на пол.
Алексей Савельевич не скоро собрался с мыслями, хмурил седеющие брови, глянул на Баланцова и раздумчиво сказал:
— Для чего, говоришь? Чтоб сегодня наш рабочий люд себя хозяином утвердил, вот для чего, — и, заметив кривую усмешку Ерошкина, добавил: — А разруху-то вы нам подсунули, вы, господин Куклев, и все другие. Вы много лет хозяевали, вот и подсурочили нам разбитое корыто. Только мы ведь не из трусливых.
— Во! — воскликнул Григорий Николаевич. — В точку! И я так полагаю — неча больше лясы точить. Решено — домну приводить в божеский вид.
— Но позвольте, — опять снял в волнении пенсне Куклев, — у нас же нет кокса. У нас нет сейчас инженера-доменщика!
— Ну что кокс? — ответил Баланцов. — Первая домна на древесном угле робит.
— А уголь?
— Уголь есть! — подал голос Иван Юдин. — За Сугомак-горой. Сам летом с Митькой Шувариным жег, да и другие жгли. А вывезти не успели, да и кому он был нужен?
— Спасибо, Иван Алексеевич, добрая весть у тебя. А с инженером как будем? На нет, говорят, и суда нет. Савельич, а у нас Мирон-то Пыхов жив?
— А что ему сделается? По лесу с ружьишком рыскает, что тебе вьюноша.
— Старый доменщик, зови его, Савельич. Почище твоего инженера.
Расходились молча. Ерошкин вальяжно кивнул Баланцову, прощаясь. Григорий Николаевич подумал: «Вот хлыст. Ну, Куклев, этот и не скрывает, что спесив и не любит нас. А этот? В серединочке отоспаться желает? Или видимость это, а сам заединку с Куклевым, шуры-муры с ним тайно водит?»
Савельич пожал Григорию Николаевичу на прощанье руку и спросил:
— На биржу сам пойдешь, али мне?
— Сам хочу поглядеть, сам. А сколь мы на домну-то возьмем? Пятьдесят? Восемьдесят? А их там полтыщи. Кумекаешь?
— Чего проще!
— Надо с Евгеньичем да Тимониным покалякать. Пусть и на других заводах также. Верно говорю?
С кем поведешься
Лебедев прибыл на Верхний завод в шестнадцатом году, понравился Ордынскому тем, что был свиреп с рабочим людом. Чуть что — по зубам, чуть что — штраф. До того довел рабочих, что те задумали проучить его. Подкараулили темным вечером, накинули на голову одеяло и по всем правилам помяли косточки. Еле отлежался. И ничему не научился. Лишь озлобился сильнее. Гордился — из столбовых дворян! Может, и вправду, род его тянулся от каких-нибудь Рюриковичей. Но ведь этот последний отпрыск — Максим Лебедев не имел за душой и ломаного гроша. Учился на благотворительные средства, жил на жалованье. После Октября лишился работы не потому, что выгнали, могли, конечно, и выгнать, вспомнив его художества. Просто потому, что не было работы. Вот тут и подвернулись добрые дяди из союза служащих. Они-то и подкармливали Максима Лебедева. Ерошкин виды на него имел. Вернутся старые порядки, незаменимым помощником станет. И лют в меру, и предан будет за то, что поддерживал его в черные дни. Одно не могли сбить с Лебедева эти невзгоды — спеси. А спесь по нынешней ситуации — это зло. Нужно притаиться и ждать. Не вечно же будут у власти большевики. А Лебедева несет на конфликты, на всякие осложнения. Это обстоятельство и бесило Ерошкина. После объяснения со Швейкиным он искал Максима всюду, а тот как сквозь землю провалился. Напакостил и спрятался.
Появился Лебедев в союзе дней через пять — в черной тужурке, в фуражке, в белых щеголеватых бурках с черными осоюзками и черными ленточками на голенищах. Франт. Ерошкин встретил его в коридоре, взял за рукав и не отпускал до тех лор, пока не привел к себе в кабинет. И тогда Лебедев пожал плечами и безразлично спросил:
— А поделикатнее нельзя?
Ерошкин что-то прошипел в ответ, но рукав выпустил. Захлопнул поплотнее дверь и закрыл ее на ключ. И посторонний не придет, и Лебедев не убежит.
— Садись, — пригласил Аркадий Михайлович.
Лебедев сел, закинул ногу на ногу, а фуражку положил на стол вверх донышком. Ерошкин уселся на свое место, скрестил на груди руки и неприязненно поглядывал на Лебедева. Мальчишка. Молокосос. Фиглярничает, а того не хочет понять, что ходит по острию ножа. Сорвется — и поминай как звали. Черт с ним, в конце концов не велика потеря. Но ведь это будет удар по союзу. И так товарищи из Совета и большевистского комитета искоса поглядывают, предлога ждут, чтоб прикрыть.
— Могу я узнать, что все это значит? — не выдержал Лебедев. — Чего вы, уважаемый Аркадий Михайлович, таким волком, извините, смотрите?
Ерошкин подался к Лебедеву и, стараясь сдержать нахлынувшее бешенство, свистящим шепотом спросил:
— Вы чего добиваетесь, гражданин Лебедев? Чтоб вас завтра Мишка Мыларщиков к ногтю прижал? Чтоб завтра Борька Швейкин прихлопнул наш союз, а нас — в кутузку кормить клопов? Этого?